Санкт-Петербургский университет
  1   2   3   4   5  6 - 7  8
  9  10 - 11  С/В  12 - 13
 14-15  16-17  18  19  20
 С/В  21  22  23  24 - 25
 С/В  26 - 27  28 - 29
ПОИСК
На сайте
В Яndex
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 10-11 (3699-3700), 20 мая 2005 года
К 110-летию со дня рождения Владимира Яковлевича Проппа

Поднявший перчатку

Продолжение. Начало в № 8 за 2005 г.

О душевной жизни Проппа красноречиво говорят его записи в «Дневнике старости» (он начал его писать в 67 лет). Вот несколько отрывков: 15.VIII.1962 Созерцательность придаёт жизни и всему человеческому существу глубину. Она излучается наружу. Я люблю тихих, созерцательных людей.

Владимир Яковлевич Пропп

Владимир Яковлевич Пропп

16.I.1965 Был аспирант один. Он сильнее всех, кто пишет докторские… Я с ним разговорился. Потом играл ему Шуберта и Бетховена. Он остался совершенно равнодушным, хотя за столом говорил, что особенно любит Шуберта. К фотографиям также остался равнодушным. Не сказал ничего. Мне урок. Я должен насквозь понять, что я совершенно, полностью одинок, со всей своей музыкой, любимой природой, со всем своим мироощущением – и никогда не надо пробовать делиться.

21.I.1965 Вчера кафедра. Постановлено: в апреле мой юбилей с представителями других городов и докторами. Я могу быть доволен, но я не люблю шумиху и ненавижу рестораны. Если бы мои милые студенты в аудитории подарили мне скромный букет, а на кафедре в текущих делах обо мне бы упомянули, мне было бы больше радости. О своём юбилее и своём возрасте я не должен говорить никогда ни с одним человеком, даже в семье. Пусть будет что будет….

Я часто плачу – от музыки, от приступов жизненного счастья. Моих слёз никогда никто не должен видеть.

3.II.1965 Студентка Ильенко – женственно-умное, очень доброе существо, вся в ребёнке, и потому дипломная работа не клеится. Общение с такими людьми мне радость. Когда перейду на пенсию, я буду совершенно одинок.

Чтобы пояснить последнее высказывание, стоит сделать одно уточнение: Пропп в это время жил уже в новой квартире, где рядом с ним жили его жена, её сестра, его сын с женой и их сыном.

В письмах к Шабунину Пропп писал: «Мне очень дорого, что мои успехи тебя радуют. Сам я к ним довольно равнодушен и отдал бы их за обыкновенное семейное счастье. Нас шестеро очень разных людей, и покоя дома я не имею. Я могу, правда, замкнуться в своей комнате, но счастье не в книгах». (25.VII.61)

«Когда у нас не было телефона, нам казалось, что мы без него просто не можем жить. А теперь я не могу придумать, кому бы позвонить». (30.VII.61)

Избави Бог думать, что в этих строках весь Пропп. Он очень ценил и уважал свою жену, гордился сыном и дочерьми. Аспиранта Юдина хотел сделать своим «наследником» на филфаке ЛГУ. Пропп был очень тронут тем, как отнеслись к нему очень многие люди в дни его юбилеев (65 и 70 лет) – с деликатностью, неброским, но глубоким уважением. Но в море житейском Проппа слишком часто увлекало в гавань одиночества, где он переживал невозможность раскрыться перед другими и быть понятым. Он часто бывал в грусти и преодолевал её, повторяя слова обожаемого им Пушкина: «Печаль моя светла».

Так Пропп платил за установление дистанции вокруг себя. Но он и получал. Слабого человека такая самоизоляция просто сморщила бы и превратила в самопоедающее и бесплодное существо. Пропп же нашёл опору в сильной стороне своего «шага в сторону».

Да, есть угроза изоляции. Но, как сказал Пушкин (а он видал разные переживания): «Ты царь, живи один. // Дорогою свободной // Иди, куда тебя влечёт свободный ум, /.../ Не требуя наград за подвиг благородный.

Опасаясь эксплуатации со стороны окружения, «изолированный» человек, конечно, недополучает «роскоши человеческого общения». Но он, если силён и ответственен, и свою свободу оправдывает ответственностью, самостоятельностью, вечной деятельностью души, продуктивностью и несгибаемостью. Пропп как учёный состоялся «сам по себе». Он не был ничьим послушным учеником и не стремился примкнуть к какой-либо группировке (поэтому «разоблачители» причисляли его к самым разным, причём и к противоположным, научным и идейным школам: формалист, вульгарный социолог, космополит, структуралист и прочее). Пропп никогда не боялся не согласиться с любым авторитетом – и студентов призывал всегда думать самим. Свою первую книгу «Морфология сказки» в предисловии он прямо назвал еретической (во втором издании это определение убрали: через 40 лет «ересь» стала «откровением»). Все свои работы Пропп писал сам, обдумывая каждую книгу примерно 10 лет, упорно прорабатывая материал исследования. «Уйдя в себя», Пропп, конечно же, понимал угрозу субъективизма. Поэтому всегда заботился об обосновании метода исследования, о верности объекту, а не личным предпочтениям. Отсюда точность, выверенность, скрупулезность, избыточность аргументов и примеров. Отсюда и ясность стиля: Пропп не стремился метафорическим мудрствованием прикрыть концептуальные «дыры». Личность Проппа и его труды находятся в органическом единстве.

И всё же возникает вопрос: почему Воля Пропп выбрал путь, ведущий к изоляции и установлению дистанции?

Трудности самоопределения

Внешнее благополучие ранних лет жизни Проппа не отменяет того, что он был травмирован. В «Древе жизни» он описал отца как человека с двумя лицами: любезным, весёлым и обходительным во время приёма гостей и – скорее избегающим общения с семейными, демонстрирующим занятость. Нет, агрессии родителя, скорее всего, не было. Но наличествовала сдержанность вкупе с однообразными распоряжениями (типа ненавистного мальчику приказания завести часы). О матери Пропп просто умалчивает. И это молчание является многозначительным. Вспоминая студенческие годы, когда происходило его «обрусение», Пропп писал: «В университете я занялся изучением немецкой литературы. Но влечение к России, явившееся отчасти как последствие отвращения к окружавшей меня немецкой грубости и ограниченности, пробивалось всё сильнее» («Неизвестный Пропп», С.8). Я бы не стал искать в этом высказывании суд над немецкой культурой. Речь идёт о субкультуре немецкой диаспоры в Петербурге, и в первую очередь надо учесть связь с реальным бытом семьи Проппов.

В «Древе жизни» Федя (литературный двойник Воли) в старшем классе гимназии попадает в дом к своему русскому знакомому – Глебу. И вот каковы оказались плоды сравнения гостем русского быта семьи Глеба и своего немецкого быта:

«Здесь за столом шутили. Глеб называл свою мать «мамочка» и целовал ей руку. А дома? За столом все молчали и старались поскорее отпить чай, чтобы уйти к себе. А ведь Федин отец вовсе не был беден. Ведь купил он имение? Отчего у них не могли быть на столе живые цветы, как здесь, почему у них были такие безобразные чашки, и эти открытки на стене, и этот буфет?... Федя ощущал тот нежный запах, который шёл и от писем Глеба – запах цветов и какой-то чистоты. А дома пахло какой-то кислятиной, хотя каждую субботу чистили все ручки на дверях и протирали окна и вытряхивали всю пыль»… Мать Глеба стала мыть ему голову. Федя подумал о своей родительнице: «Бедная мама! Зачем он так часто грубил ей! Глеб вот терпит всё, а попробовала бы его мать вымыть ему голову! Он никогда не сможет назвать свою мать «мамочкой», нет, это уж потеряно навсегда, но он может быть немножко ласковее. Вот Глеб опять целует руки матери, теперь он целует ладонь…. Какой он ласковый! Да, это русская семья, здесь все ласковы, а у них немецкая семья, каждый смотрит волком. Федя вспомнил ужасное: «Заведи часы», которое всё ещё продолжалось, и его передёрнуло».

 

Здесь уже перед нами юноша, который привык жить в семье, где между всеми членами установлена весьма большая дистанция, и каждый тщательно оберегает зону своего обитания. Сказать «мамочка» – это сократить расстояние с громадным риском искорежить всю устойчивую конструкцию взаимоотношений.

В семье было выковано суверенное одиночество Воли. Гимназия придала ему дополнительную крепость в режиме противостояния педагогическому давлению. В последней подготовленной Проппом книге о комизме он не упустил случая вспомнить события 60-летней давности:

«Те, кто учился в казённых гимназиях, вероятно, могли бы многое рассказать о тех проделках, которые совершали ученики над некоторыми учителями. Впрочем, в таких выходках, по существу, были виноваты сами учителя, так как не умели себя поставить с детьми. К войне между учениками и учителями располагала вся школьная система тех лет. Такие проделки объяснимы как естественная реакция живости, резвости, презрения к тупости и несправедливости, к скуке и всяческому аморализму в педагогической среде, не ускользавших от проницательных школьников. Учителя, которых любили и уважали, никогда не становились жертвами таких проделок».

В «Древе жизни» окончание Федей гимназии описано так: «Когда после последнего экзамена вся толпа вышла на школьный двор, Федя ещё раз оглянулся на фасад здания, за которым, как в тюрьме, восемь лет томилась его мысль».

 

В семье Воле создали дистанцию, в гимназии он уже дистанцировался сам. В результате возникла опасная для личности ситуация: в юношеском возрасте «горизонтальные связи» играют большую роль, чем «вертикальные». Контакт со сверстниками формирует представление о себе значительно сильнее, чем контакт со взрослыми и иными «авторитетами». Воля был добрым, очень чутким, совестливым и целомудренным – но тревожным. При большей открытости он бы быстро осознал, что и у других есть свои проблемы, нехорошие мысли, ошибки, слабости. А замкнутость укрепляла представление о своей уникальности и в добродетелях, и в грехах. Напряжённо-идеализированный образ должного. «Я» мог порождать угнетающее сравнение с «Я» реальным. Суженный эмпирический опыт общения со сверстниками заменялся гиперболизированным внутренним конфликтом растущей и развивающейся личности. Наступает переживание отягощённости каким-то вселенским грехом, сожаление о навсегда утерянном рае.

Вот как главный герой «Древа жизни», захмелев и позволив себе быть откровенным, решил поделиться своими проблемами с единственным учителем гимназии, которого уважал:

«У меня в детстве было одно видение, не видение, а так, вроде наваждения что-то. Я, знаете, соврал первый раз в жизни. В саду стояли георгины… И вот вдруг мне стало очень страшно от этих георгин, и у меня открылись глаза – я впервые увидел наш сад. Знаете, совсем как Адам. Ведь он не видел, что он нагой, а потом, когда сблудил, увидел. И я думаю, он всё увидел, он вдруг увидел, что он в саду, в раю, и тогда только он испытал райское блаженство. И был изгнан. И вот я такой же Адам. Я всегда хочу совершить какое-нибудь преступление. Знаете, есть какое-то совершенство, может быть, святость, или Бог, или рай, одним словом, то, для чего человек рождён…

Я теперь знаю, что есть к этому три пути. Главный путь – через зло. Но можно и через мысль прийти… И вот я проклят тем, что всё у меня в мыслях, и любовь в мыслях, и женщина в мыслях, и зло, и святость. И я не могу отряхнуть это. Есть ещё и третий путь. Есть люди, которые так и рождаются богами – может быть, такими были греки или Франциск… но это уже совсем не для меня».

В состоянии такого огромного напряжения метания между раем и адом, святостью и грехом, между страхом обречённости и надеждой на спасение влюблённость в женщину является очень рискованным переживанием, ибо нет розы без шипов, а возможен и просто неудачный выбор предмета поклонения. С Проппом случилась любовная катастрофа. И протекал роман на фоне очень значительных для Воли событий: именно тогда Вольдемар становится Владимиром.

Сквозь войну и любовь

В 1914 году разразилась война – с немцами. Семейный дух закоснелой сдержанности и прусская атмосфера гимназии уже сделали своё дело: ни здесь, ни там Воля не искал свежего воздуха. Проливать кровь он не хотел, поэтому тяготился мыслью о возможной посылке на фронт. А вот останавливать кровь – стремился всей душой. Он пошёл в лазарет помогать больным, закончил трёхмесячные медицинские курсы. Перетаскивал тяжелораненных, смывал гной с их ран, писал письма к родственникам от их имени, подставлял свои плечи, чтобы его обнял раненый, которому на спине делали тяжелейшую операцию (и без обезболивания). Воля ходил в анатомический музей, где в чане помешивали «суп» из вырезанных внутренностей и ампутированных конечностей. Он был смел, предан и смирён в своём милосердном труде. И он увидел то, что когда-то трезво описал в «Севастопольских рассказах» Лев Толстой. Не просто страдания обычного солдата, но его сострадание и благодарность помогающему ему лекарю или просто пришедшему посочувствовать.

«Было так много дела, что Федя не мог всматриваться в лица. Но когда ему казалось, что он делал больно, он вопросительно смотрел на них, но в глазах он неизменно читал одно: ничего, ничего, ты стараешься, а я потерплю. Все больные смотрели ласково. Не было ни одного недовольного или злого лица».

И вот тут-то появилась ОНА – сестра милосердия, и в романе, и в жизни носящая имя самой почитаемой петербургской святой – Ксения. В ней он узнал лик любимых им нестеровских послушниц. Владимир пришёл к ней в пасхальный вечер, она повела его в церковь. «Все это Федя, в сущности, видел первый раз. Разве это могло сравниться с унылой лютеранской службой, где гнусаво и в унисон поют какие-то стихи, потом пастор читает проповедь, потом опять поют стихи и потом расходятся? А здесь – здесь воскресение. Воскресение из мёртвых. Это значит: воскресение всего человека. Всё, что было, – это грех и небытие. А то, что теперь, – это любовь и бытие. Федя готов был заплакать от счастья».

Он зажёг свою свечу от ЕЁ свечи.

Пропп женится на Ксении Новиковой, она родит ему двух дочерей, которых он будет любить до обожания всю свою долгую жизнь. Но они станут расти в семье без него. Когда в 1962 году, через сорок лет, Пропп начнёт писать «Дневник старости», первая мысль его будет об историке Дмитрии Михайлове, его самом любимом друге, и о Ксении:

28.III.62 Мой Дима говорил: «Есть два метафизических возраста: детство и старость». Я вижу не так, как видел раньше. Нет малых и великих событий: есть события только великие… 22.III.1918 года был для меня одним из лучших дней моей жизни. Была Пасха. Самая ранняя, какая может быть. Я смотрел на огни Исаакия с 7-го этажа лазарета в Новой Деревне. Тогда я любил Ксению Н. Она ходила за ранеными. Было воскресенье в природе, и моя душа воскресла от признания только своего «я». Где другой – там любовь. И она была другая, совсем другая, чем я. Я сквозь войну и любовь стал русским. Понял Россию.

Это было сорок пять лет тому назад. Сегодня звонила Муня (дочь Проппа – М.И.): 27 марта она умерла. Я мысленно поклонился её праху.

Она была редкостная девушка – с большими голубыми глазами. И с певучим голосом. Она вся была как-то пронизана светом той религиозности, которая составляла содержание её жизни.

Любовь женщин и мужчин

10.1.65 Продолжаю через 3 года. То было в 1918 году. А через 3 или 4 года она стала женой Димы… Он её любил и заботился о ней. У них было трое детей. Двое умерло. Ещё через 20 лет он приходил ко мне, бросался в кресло и закрывал лицо руками.

– Хоть бы один день прожить без скандалов!

Это всё, что осталось от нежной, поэтической девушки с голубыми глазами. В блокаду он ушёл из дому. У них откуда-то были пироги, с ним не делились. Он умер с голоду в подвале Эрмитажа. Никогда мужчина так не любил мужчину, как я Диму. Ему достали бутылку портвейна, дали ему выпить стакан. Он выпил, сказал: «Какое блаженство» – и откинулся. Умирая с голоду, прославил то, что жизнь ему даёт.

Такие строчки может писать человек только с чистой до хрустальности душой. Но за такие переживания Пропп заплатил дорогую цену. Он создал ещё две «дистанции». Со смертью Дмитрия он потерял самого близкого друга, и дружеская мужская любовь уже не восстановилась никогда. А «женская проблема» получила пессимистическое и подкреплённое теорией значение («философское», как бы Пропп ни нелюбил это слово). Гильотина любовного страдания разрубила человечество пополам – так увидел мироздание Пропп. Восторженная любовь с пиром духа и плоти была объявлена вымыслом – манящим, но наказующим. «Запад есть Запад, Восток есть Восток».

Когда Шабунин посетовал в письме Проппу, что у него не складываются отношения с падчерицей, тот, используя всю мощь своего ума, так успокаивал друга: Не кори себя, не ищи своих ошибок. Такова воля природы. «Теперь о твоей дочери. Перечитывал с восхищением «Анну Каренину». Вот кто был провидец!... В женской природе есть исконно неблагополучное. Очень немногим удаётся преодолеть эту свою природу. Неблагополучие состоит в неспособности видеть прямо. Собственно, женщине нужен прежде всего самец. Когда его нет, создаётся величайшая трагедия для женщины. Но когда он есть, она своё мироощущение приписывает самцу. Она думает, что ему в первую очередь нужна самка. Отсюда патологическая ревность женщин – вот что сумел предвидеть Толстой. Но эта ревность касается не только мужей, но и всего, что связано с семьёй. Поэтому она ревнует своих детей к детям от первого брака. «Мачеха» есть явление, известное фольклору всех народов, но совершенно неизвестен отчим… Поэтому женские «капризы» надо уважать и понимать. Мнимая трагедия женщины есть самая настоящая трагедия. Поэтому Анна бросилась под поезд, хотя её муж любил её самой сильной и глубокой страстью, на какую способен мужчина». (Н.П., с.194 – письмо от 27.VII.58)

Здесь и архетип мачехи, и толстовство, и концепция женской гносеологии (прямого проецирования своих потребностей на мужчин), и теория психической реальности (по теореме Томаса, если человек воспринимает ситуацию как опасную, он реально ведёт себя в ней как в опасной). Проппу, конечно же, не нужно было досконально знать эти концепции – при его-то силе интеллекта! Но примечательно, что открытый психоаналитиками защитный механизм рационализации работает тут на полную мощь. Интересно, что типологически выделяется фрейдистский «комплекс Электры» (дочь ревнует мать к отцу). И это у Проппа – избегающего философствования!

А какова же любовь мужчины? Анализируя знаменитую балладу Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный», Пропп в дневнике записал:

«Любовь без желаний есть глубочайшая мужская любовь. Физическое общение без любви отвратительно мужчине. Пушкин любил святой любовью, как с детства этой любовью всегда любил Лермонтов. И такая любовь всегда бывает поругана изначально. Отсюда лермонтовский цинизм, скрывающий ту сторону души, которая создаёт колыбельную, у Пушкина – «Бедный рыцарь». Это мужская трагедия. Она создаёт несбываемую мечту о непорочном зачатии, которая покорила мир».

И здесь чувствуется стиль философствования начала XX века. По Фрейду, дети в первобытном стаде убивают своего вожака-отца в борьбе за обладание самками, оказываются в состоянии всеобщей войны и обретают совесть с её запретами, чтобы сохранить устойчивость группы. А отца отправляют на небо, обожествляя его. Эта философическая линия, а в онтогенезе каждый ребёнок переживает запретные инцестуальные влечения, каковые вытесняет в бессознательное с обретением почитания родителей. У Проппа же каждый мужчина обречён на поругание своей возвышенной любви, трагедию осознания её невозможности и на создание манящего мифа о непорочном зачатии и о Прекрасной Даме. Тут на помощь придут и провансальская куртуазная лирика, и мифологемы о Прекрасной Даме Владимира Соловьёва, Вячеслава Иванова, Александра Блока. Конечно, у Проппа можно было бы спросить, для кого существуют публичные дома, «если физическое общение без любви отвратительно мужчине»? Видимо, Пропп ответил бы: речь идёт об истинном мужчине. Во всяком случае, у Проппа были бы весьма шаткие профессиональные позиции, если бы он стал пушкиноведом или толстоведом, так трактующим проблему любви. Но Пропп стал фольклористом, с полным убеждением, что пушкинистов читать бесполезно, ибо они Пушкина абсолютно не понимают. А его живое чувство редко, но резко выступало в таких негативных высказываниях: «Есть две женщины, которых ненавижу острой, звериной ненавистью. Одна – Наталья Николаевна Гончарова. Другая – Ольга Леонардовна Книппер». Это были жёны двух литературных богов Проппа. И едва ли бы он нашёл понимание этих чувств у Пушкина и Чехова.

Жалкий спектакль

Итак, к 1920-м годам у Проппа были ясно зафиксированы дистанция к родной семье, дистанция к петербургской немецкой культуре и немецкому образованию, дистанция к любви и женской сущности. Он уходил в себя. А тут приходилось к тому же отделяться и ещё в одном – очень важном направлении.

Преображаясь в своём национальном и религиозном самоопределении, Пропп, конечно же, рассматривал полюса метаморфозы в завышенно контрастном противопоставлении: принижал одно и преувеличивал другое. Но его русский друг (в «Древе жизни» Глеб), отправляясь на войну, предупредил: «Ты знаешь, что Гёте сказал: романтик питает тайную любовь к палачу. И это вовсе не случайно, что тот самый народ, который создал самую глубокую философию, самую небесную, самую неземную музыку, он же создал и солдатчину на диво всему миру. Но ведь наша (т.е. русская–М.И.) церковь поглубже Канта, как ты думаешь? И наши песнопения стоят бетховенских сонат? Ты это чувствуешь? Так вот я тебе говорю: святая Русь с её мощами, слезами баб, с нашим «отец родной», с нашими уменьшительными и ласкательными так трахнет обухом и такую жестокость воскурит, что испанская инквизиция тебе покажется идиллией после этого».

Эти строки писались уже в начале 1930-х годов, когда Пропп вполне оценил их пророческую силу. Возможно, поэтому он и сохранил рукопись своего автобиографического романа только с начальными главами (до 1918 года), а может быть, и вовсе не стал писать продолжение. А в 1932 г. он был арестован. И через 35 лет в дневнике от 20.XII.1967 сделал такую запись: «У нас казнены уже миллионы, а палачи возведены в газетах в героев. Юбилей ГПУ с музыкой и спектаклями, а те, кто видел наши застенки (я видел и кое-что знаю), только и могут, что сидеть по углам и быть незаметными».

 

Пропп понял, что загнан в угол. Слиться с этой ощутимой для него социальной реальностью означало поддаться страху и погибнуть духовно.

Сохранились стихи Проппа – причём на немецком языке. Так что русский фольклорист и прозаик Пропп является заодно и немецким поэтом. Стихи весьма абстрактны, в них чувствуется стилистическая ориентация на символизм и экспрессионизм (правда, страдание не доходит до вопля, а выливается в приглушённый стон). Чувствуется влияние и немецких романтиков, и австрийцев Кафки и Рильке. Одиночество, сумерки, порыв в горний мир, готовность вспыхнуть пламенем и сгореть – таковы основные темы. Я бы с удовольствием предложил читателю переводы, сделанные маститыми профессионалами, но стихотворные переводы стихов Проппа на русский мне не известны. Поэтому я предлагаю свои, имеющие значение «временной постройки», но, надеюсь, не сильно искажающие замыслы автора. (Все желающие могут обратиться к книге «Неизвестный Пропп», где приведены немецкие тексты с прозаическими подстрочниками.)

 

***

Пресыщен я вконец,
Чем и владеть нет силы.
Я бледен, как мертвец,
Как будто жду могилы.

Здесь – я, и только я;
Там – жизнь моя струится.
Когда, в каких краях
Дано нам будет слиться?

Здесь жизнь моя – лишь крик,
Для близких душ посланье.
Я ко всему привык.
нет боли и страданья.

 

***

 

Смотри, там пылают врата!
Сегодня отправлюсь туда я.
Я вспыхну, вдруг пламенем став,
Пред взором твоим разгораясь.

 

***

 

Сколько струн звенит,
Голосов звучит!
Только плачет мой –
Всем другим чужой.

Мне молиться бы,
В мраке скрыться бы,
О былом грустить,
Что не воротить.

Зыбкий стебелёк,
Я в недуге слёг,
Жду, чтоб знак найти
Горнего пути.

 

***

По тихой комнате тоска крадётся
И поступь мягко скрадена коврами.
Бледнеет свет, в окошко сумрак льётся,
Таинственными ночь идёт шагами.

Жду, весь в себе, устав за длинный день, я
Гляну на руки – взор пустой и бренный.
Я одурманен сумраком сомненья.
Безмолвно в чёрной ночи тонут стены.

 

И вот среди этих стихов, пронизанных скорбными порывами и чёрной меланхолией, вдруг появляется восьмистишие энергичного и грубоватого толка. Вот они, эти юбилеи ГПУ с праздниками на сцене и застенками за декорацией:

 

Высокие мы взгромоздили трибуны.
Разуйте глаза, и поживший, и юный.
Мы будем кривляться на жалком спектакле,
Его миллионы смотрели, не так ли?

А если уйдёте вы, нас отвергая,
Мы жалкий спектакль для себя разыграем.
Так лучше спешите сюда, не глупите:
Вы публика наша, наш истинный зритель.

Свет, что светит во мне

Уйти было некуда. Пропп был обставлен помпезными декорациями весёлого житья, подпёртыми тюрьмами и лагерными бараками. Нужно было установить максимальную дистанцию к этим «декорациям», чтобы запереться внутри себя. О подобных случаях Карен Хорки писала:

«Отстранённый человек может сохранять некоторую степень интегрированности. Вряд ли это имело бы значение в обществе, в котором человеческие отношения были бы всецело доброжелательными и честными. Но в обществе, в котором много лицемерия, нечестности, зависти, жестокости и жадности, соблюдение дистанции помогает сохранению целостности. Кроме того, …отстранённость может открыть путь к спокойствию, причём его степень зависит от того, в какой степени он способен приносить жертвы. Отстранённость делает его вдобавок способным на некоторую степень оригинальности мышления и чувств… Наконец, все эти факторы вместе с его созерцательным отношением к миру и достаточно полным отсутствием отвлечений способствуют развитию и проявлению творческих способностей». (Хорки К. Наши внутренние конфликты. М., 2000. С.92-93)

1920-е годы были для Проппа временем усилившегося одиночества. Семья распадалась. Власть набирала репрессивные обороты. Необходимо было найти опору – и она была только в себе.

В «Дневнике старости» есть такие строки: «Я поставил маленькую свечку на своём столе как символ света, что светит во мне. По временам я её зажигаю».

В душе всё время должен теплиться огонёк независимой духовной жизни, творчества, человечности.

«В развороченном бурей быте» нужно было найти свою стезю, а значит, прежде всего определиться в правилах выбора пути. Прежде всего, следовало отказаться от конъюнктурности. Пропп свободно владел немецким языком и немецким языкознанием. Можно было бы кормиться переводами «прогрессивной немецкой литературы и публицистики», стать переводчиком при высоких чинах, искать место в каком-нибудь полпредстве или торгпредстве. Нет, это мелкая пыль на дороге вечности. От политики и «модных тем» нужно отказаться раз и навсегда. Кстати, ученики Проппа всегда знали, что в профессиональные качества его подопечных входит невмешательство в политику ни словом, ни делом, ни помышлением. Поэтому Пропп выбрал преподавание немецкого языка (сперва в школе, потом в вузах). Ни грамматический строй, ни словарный состав, ни стилистика языка не подвластны радикалам-правителям и роящимся вокруг них провозвестникам новой и невиданной по расцвету культуры. Немецкий будет кормить Проппа ещё несколько десятилетий.

Далее нужно найти зону сверхактивности. Главный принцип соединял в себе и высокую самооценку. «Моя система: делать прежде всего то, что хочется и что только один я могу». Ещё в университете хотелось ему заниматься фольклором, который преподносился не очень удачно. А вот то, что Пропп это может, ему подсказал его гимназический учитель в редкой для Воли откровенной беседе:

«Читайте Гёте. Он приучит вас к конкретности. Знаете, что он говорит? Что во всяком малом открывается бесконечное. Возьмите какое-нибудь стихотворение и слово за словом, строка за строкой продумайте его. Это научит вас не думать о себе».

Дар видеть форму

Пропп взял не сборник стихотворений, а собрание русских сказок. Вспоминая случай полувековой давности, 22 января 1969 года Пропп записал: «У меня проклятый дар: во всём сразу же, с первого взгляда видеть форму. Помню, как, окончив университет, в Павловске, на даче, репетитором в еврейской семье, я взял Афанасьева. Открыл №50 и стал читать этот номер и следующие. И сразу открылось: композиция всех сюжетов одна и та же».

Владимир Яковлевич Пропп

 

Десять лет всё своё свободное время Пропп отдал проверке своей гипотезы о «форме» волшебной сказки. Ни с кем не советуясь, не обсуждая, никому не сообщая. Горящая свеча на столе, горячий дух в груди – и творчество в полном одиночестве. Почему же была избрана сказка?

Во-первых, сказка имеет конкретный и фиксированный текст. А значит, может быть стабильным предметом исследования. Есть твёрдая почва, причём независимая – единица в сборнике, изданном более полувека назад. Во-вторых, любой записанный сказочный текст – это вариант, искусственно закреплённый на бумаге момент творчества сказителя. Возникает «текстовая вибрация», выраженная в вариантах, напоминающая движение живого существа. В-третьих, в сказках так переплетаются те или иные мотивы, переходят из одного сюжета в другой, что есть возможность проверить, а ту ли самую функцию выполняют текстуально схожие фрагменты в разных сказках. Пропп не раз говорил, что стал бы биологом, если бы не занялся фольклористикой. И очень ценил Гёте, делившего свои творческие силы между литературой и наукой о живой природе (он, например, открыл нам челюстную кость у человека). «Пока есть природа, невозможно быть абсолютно несчастным», – утверждал Пропп. И язык, и фольклор подобны природе в том смысле, что не являются плодом человеческого произвола, в них есть своя, независимая от самонадеянной воли людей глубина. Вот туда, в эту глубь и надо уйти. А на поверхности океана – сиюминутные и суетные волны забот дня сегодняшнего. И не надо принимать этот судорожно вздрагивающий голубой покров за море житейское. Эта мелко дрожащая скатёрка претендует на статус верховной ценности, это философия – главный враг Проппа.

Видимо, слово «философия» у Проппа имеет значительные индивидуальные обертоны смысла. Философия – это наукообразно оформленная идеология, которая претендует с помощью дедуктивного метода превратить любое знание в служанку властного суесловия. Употребляя слово «философия», Пропп испытывал два чувства: либо неловкости, либо ненависти, – последнее чаще. Философия для Проппа – это жезл Снежной королевы, замораживающий и умертвляющий всё живое. Если этим жезлом касаются литературы, то получается «социалистический реализм». (Продолжение следует.)  

М.В.Иванов

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2005 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков