ПАМЯТЬ

Память
блокадного мальчика

Мне исполнилось пять с половиной лет и пять дней, когда началась блокада Ленинграда. Сейчас я на шестьдесят с лишним лет старше, но воспоминания о той войне и блокаде периодически возвращаются ко мне в разной связи. Вот и после передачи «Ленинградский метроном» я стал вспоминать, и решил, наконец, записать то, что не уходит из моей памяти.

Летом 1941 года я с мамой жил на даче в Войсковицах под Ленинградом. Было жарко, солнечно, и однажды мы пошли в лес за земляникой. Собирали долго, почти до вечера. А когда вышли из леса, пройдя поле, на дорогу, начался закат. Он был какой-то необычный, багрово-красная туча в виде растопыренной лапы тянулась к нам из-за темнеющего леса. Все удивились такому закату. А на следующий день нам сказали, что началась война с Германией, что немцы напали на нас.

Через несколько дней, я помню, что мы с мамой и другими людьми шли по шоссе, наверно, на станцию. Был солнечный день, тихо. И вдруг низко над дорогой появился самолет, какой-то желто-коричневый, с крестами на крыльях. Из кабины, свесив вниз голову, смотрел летчик и махал нам рукой.

Скоро из города приехал папа – он работал в Мариинском театре, в большом оркестре, и только изредка приезжал на дачу. Он сказал, что надо срочно уезжать в город, достал машину, и мы вернулись в Ленинград. Сейчас я думаю, что это было в середине июля, так как знаю, что немцы уже 10 июля взяли Псков.

А в Ленинграде было все как обычно. Только на улицах я видел людей с противогазами через плечо, идущих строем и несущих огромные длинные «колбасы» аэростатов. Их вечером поднимали в небо для заграждения от пикирующих бомбардировщиков. (Эти аэростаты исчезли в октябре из блокадного Ленинграда, но их можно видеть над Москвой в кинофильмах об обороне нашей столицы в 1941.) И мама сказала, что на чердаке известью белят деревянные стропила и ставят бочки с песком для тушения зажигательных бомб.

День 8 сентября запомнился мне особо. Был ясный вечер, прозвучал сигнал окончания воздушной тревоги, и через некоторое время мы с мамой вышли на улицу Маяковского. Было много народа, и все смотрели в сторону Невского проспекта. А там высоко в небо поднимались два тонких столба дыма – черный и белый. Стало известно, что немцы разбомбили Бадаевские склады, и они горят. Все говорили, что там были большие запасы продовольствия, и теперь нас ждет голодное время.

Замечу, что в 1961 году я, студент второго курса нашего университета, работал летом на Бадаевских складах, и старые грузчики показывали мне два небольших пакгауза на месте сгоревших, где было совсем немного масла и сахара, и других запасов не было.

Через день или два, помню, была суббота. Мы с мамой пошли ночевать в бомбоубежище, которое находилось в высоком и крепком доме №3 по улице Маяковского. Рано утром, после ночной воздушной тревоги, когда мы вышли из бомбоубежища, только светало и в воздухе висела пыль, а путь домой через улицу Жуковского был перекрыт милицией и дружинниками. На дом №9 по улице Маяковского, что на углу улицы Жуковского, упала огромная бомба (потом я узнал – в одну тонну весом). Было разрушено почти полквартала, а на месте двухэтажного рабочего общежития были широкие ямы. Вернувшись домой, мы с мамой обнаружили, что все стекла выбиты, и большое ведро с водой, стоявшее на столе в кухне, оказалось расплющенным о стену прихожей.

В сентябре было вообще много бомбежек и разрушений в нашем Дзержинском районе. Бомба разрушила дом №4 по нашей улице. Там погибла семья айсоров, у которых мама чинила нашу обувь. Погибли раненые и медперсонал в новом нейрохирургическом флигеле Клиники им.Поленова, полностью разрушенном.

Как-то ясным, прохладным уже, но солнечным сентябрьским днем мы с мамой были в продовольственном магазине на углу улиц Пестеля и Моховой: там можно было лучше отоварить карточки. Началась воздушная тревога. Дружинники в магазине сказали, что надо идти в бомбоубежище, недалеко на Моховой. Многие покупатели решили остаться в магазине: первый этаж крепкого пятиэтажного дома. Но мама со мной пошла в бомбоубежище. Мне запомнилось высокое голубое небо, а там маленькие блестящие на солнце самолетики. Это были немцы. И когда мы после отбоя тревоги вышли на улицу, то дома с магазином на углу не было. Все было обрушено донизу.

Уже в октябре продуктов по карточкам стало совсем мало. Выбитые стекла нам заменили фанерой, поставили чугунную печку-буржуйку, а трубу вывели через форточку. У нас было печное отопление, но дров из-за войны родители закупить не смогли, и старые остатки мы сожгли довольно быстро.

От голода и холода многие, кто не эвакуировался до блокады, – особенно невоеннообязанные, иждивенцы, – стали умирать. Кажется, в ноябре умер наш сосед по квартире, Климович.

Мы в нашей небольшой коммунальной квартире, на пятом, последнем этаже, остались с мамой одни. Она отказалась эвакуироваться с отцом неизвестно куда и бросив все. (Ведь никто не предполагал, что ожидает Ленинград.) Мама уже пережила холод и голод в Петрограде 1914 года. Это, как я думаю, в определенной мере нас спасло.

Наученная опытом прошлого, мама еще с финской войны собирала какие-то запасы – немного крупы, еще что-то, а для меня шоколад: все гости приносили ребенку шоколадки, но мама не все давала мне, и часть прятала в шкаф. Вот все это, наверно, и спасло нас, иждивенцев, от голодной смерти блокадной зимой 1941-42 года.

И еще мамина сестра тетя Аня, работавшая в архиве НКВД на ул.Урицкого, иногда приходила домой и приносила мне в баночке несколько ложечек чечевичной или другой каши, накопленной тайком (это запрещалось) для меня из своего скудного пайка.

Рано начались и усилились морозы, замерз водопровод, улицы покрылись глубоким снегом, а реки – льдом. Мы с мамой с ведром на санках ходили на Неву, и с трудом добирались до проруби и обратно по обледеневшему спуску с тяжелым ведром наверх.

Однажды на углу Литейного и ул.Некрасова я увидел поразившую меня пятитонную машину с фигуркой медведя на радиаторе. В кузове этой машины внавалку лежали голые мертвые люди с втянутыми к позвоночнику животами и выступающими ребрами, в застывших диких позах.

На улице попадались люди с санками, на которых лежали завернутые в простыню трупы. Таких «мумий» я видел и в нашей подворотне, приложенными к стене или лежащими возле нее. Позже в доме №15 по ул.Маяковского открыли морг и стали туда свозить умерших. Трупы, как дрова, складывали в любом подходящем месте. Страшное впечатление на меня произвели огромные и высокие поленницы трупов за оградами садиков Клиники им.Поленова и, на другой стороне улицы, роддома им.Снегирева.

Вот еще одно врезавшееся в память впечатление. Пятиэтажный дом на ул.Жуковского близ Литейного проспекта стоял весь прогоревший, почерневший, а возле него – вмерзшие в лед шланги и пожарные машины. Маме рассказали, что один старик, спасаясь от холода, подложил под кровать жаровню с углями. А ночью начался пожар: дом горел неделю – пожарные не смогли ничего сделать, так как вода быстро замерзала.

Чтобы не замерзнуть, нам с мамой пришлось ломать мебель для буржуйки, на которой только и можно было вскипятить воду и приготовить что-либо из еды. С посильной помощью мамы я собственноручно разломал старинный комод и какие-то другие деревянные вещи. Длинные доски я распиливал маленькой ручной пилой на кусочки, помещающиеся в печурку, а топориком или столовым ножом раскалывал чурбачки на щитки.

Спасаясь от холода, мы не жгли книги, как это делали многие ленинградцы. Я научился читать в пять лет, и в холодные блокадные дни, когда было светло, закутавшись во все, что было, лежал на диване у окна с уцелевшим стеклом и читал Жюля Верна «Тайну двух океанов» про подводную лодку «Пионер» и еще что-то. А мама уходила стоять в очереди за продуктами, ожидая, когда их привезут в магазин или булочную.

Однажды хлеба – наши иждивенческие 125 грамм – не было, кажется, три дня (сейчас я знаю, что это был конец ноября, когда еще не замерзла Ладога и не открылась Дорога жизни). И вот, наконец, мама принесла домой целый круглый хлеб, небольшой, но такой свежий, вкусно пахнущий, и отрезала мне целую горбушку.

Не помню, было ли мне жутко одному. Ведь были слышны разрывы снарядов – немцы обстреливали город. А однажды низко над нашей крышей раздался громкий характерный, стонущий со звоном, звук пролетающего немецкого бомбовоза.

Немцы не боялись летать низко над городом, потому что аэростатов заграждения уже не было. Еще ранней осенью жители нашего дома рассказывали маме, как наблюдали вечером в темном небе, что наш истребитель подбил немецкий бомбовоз и тот падал. Из него во все стороны летели цветные трассы пуль, но он ушел, снижаясь в сторону Смольного. Этот бомбовоз типа Юнкерс-88 упал в Таврическом саду, но не взорвался, летчиков поймали. А сам этот самолет я видел в 1944 году – он лежал еще там.

Наш Дзержинский район, особенно ту часть, где я жил, немцы бомбили очень часто и сильно. Гораздо позже я узнал, почему: на переулке Баскова, в полукилометре от нашего дома, находился городской штаб ПВО.

Не сразу, но и в нашем доме, в бывшем дровяном сарае оборудовали бомбоубежище. Мы с мамой уходили в него по сигналу воздушной тревоги. Ночью 6-го декабря мы тоже были там. Под взрывами бомб дрожала и стонала земля. Вдруг раздался громовой удар, погас свет и было впечатление, что наш дом сильно накренился, но выпрямился снова. Раздались крики, но выход был свободен. Как оказалось, две четвертьтонные бомбы под углом ударились о фронтон нашего дома и срикошетили под дом напротив – дом №11, на углу с Ковенским переулком. Весь угол огромного дома обрушился донизу. А на четвертом этаже, возле уцелевшей кровати, стояла женщина в чем-то белом. Она была в трансе, стояла молча на краю обрыва. Какие-то люди из нашего дома забрались по уцелевшей лестнице и сумели спасти женщину.

После этой бомбежки стойкость мамы – питерской, ленинградской женщины – пошатнулась, и мама решила эвакуироваться. Тетя Аня смогла достать разрешение на наш выезд по Дороге жизни на Большую землю (в этот начальный период массовой эвакуации через Ладогу еще не было).

Оставив опечатанную комнату, мы с какими-то чемоданами и другим небольшим скарбом на машине-автофургоне поехали в сторону Ладожского озера. Но, проезжая по городу, мы так замерзли – а мороз был градусов 40 и особо теплой одежды у нас не было, – что мама не решилась ехать на ладожский лед, где мороз достигал 50 градусов Цельсия, и попросила остановить машину где-то в районе Ржевки, по-моему. Мы вылезли, а вещи нам не хотели отдать. Мама стала кричать: «Вещи, наши вещи отдайте!». Но машина стала отъезжать. Мы бы погибли, но снова повезло – подъехала машина ВАИ, военной патрульной службы, остановила грабителей и заставила отдать нам багаж полностью. С помощью тети Ани, доставшей где-то лошадь с санями, мы вернулись домой, где и прожили блокадную зиму до конца апреля 1941 года.

Как известно теперь, весной 42 года было принято решение эвакуировать всех бесполезных для обороны города ленинградцев. И тетя Аня устроила нас с мамой на эшелон с семьями работников НКВД.

По последнему льду Дороги жизни, через Ладогу, на машине, едущей буквально по воде, мы с мамой добрались до Кобоны. Я сам не видел, но мама потом сказала, что ехавшая впереди машина попала в полынью и ушла под лед со всеми пассажирами. О Кобоне я тоже ничего не помню, кроме темноты и множества людей. Но чем-то покормили и посадили в теплушку поезда.

Поезд шел долго-долго, и мы не знали, куда нас везут. По дороге кормили, не всегда понимая, как надо кормить ленинградских блокадников. Помню, что в Орехово-Зуеве (кажется, там) пассажирам дали от души сваренный жирный суп со свининой. Мама мне не дала и сама не стала есть. А с поезда потом сняли очень много, чуть ли не пол-эшелона, заболевших пассажиров.

Помню Сальские степи: тепло, степь ковром покрыта тюльпанами, удивительно свежий, душистый воздух. Эшелон часто останавливался, стоял подолгу и внезапно трогался. Некоторые успевали сбегать за цветами и т.д. Но мама не ходила и меня, конечно, не пускала.

Наконец мы приехали в Сталинград, где была пересадка. Я помню этот чистый, залитый солнцем город, ряды его белых домов. Это врезалось в память, я думаю, не только из-за новизны по сравнению с темным блокадным Ленинградом, но и в сравнении с тем Сталинградом, который я увидел осенью 1943 года.

В конце концов, через месяц пути наш эшелон остановился на небольшой станции, обрамленной пирамидальными тополями, и с башней элеватора. Оказалось, что это станица Васюринская. Точнее, до станицы было еще два-три километра. Но всех как-то доставили и распределили на постой в дома станичников.

Постой оказался далеко не постоянным, и мы с мамой жили у разных хозяев, но всегда в колхозе им.Чапаева. Любопытно заметить, что я никогда больше не возвращался в эту станицу, но в конце 90-х годов по телевизору увидел, как Борис Ельцин посещает сельхоз-объединение им.Чапаева в станице Васюринской Краснодарского края. И я узнал тот самый пейзаж с видом от окраины станицы, который очень часто наблюдал почти полвека назад.

Благое намерение ленинградских властей эвакуировать полуживых людей на Северный Кавказ, в тепло и к фруктам, обернулось для нас тем, чего мы избежали в Ленинграде, – оккупацией и новым голодом, холодом. Мы не прожили спокойно и месяца, как началось наступление фашистов на Кавказ.

В самом начале августа 1942 года немцы без боя вошли в нашу станицу. Ходили слухи, что некоторые казаки встречали немцев цветами. Через некоторое время в дом, где мы жили, ввалилось несколько грязных, закопченных и усталых немецких солдат с оружием. (Их отвели с передовой боев под Майкопом.) Они, ничего не трогая, завалились спать на глинобитном полу. Перед рассветом мама разбудила меня потихоньку, увела из хаты и спрятала в стог сена у соседей. Она сказала, что мои кузнечики, которых я спрятал в коробку, ночью вылезли и стали прыгать по немцам. Немцы, спросонья, ругались и грозились посчитаться с дрянным мальчишкой. Но утром рано немцев подняли, и они куда-то ушли.

Нам опять повезло: оккупантов было мало и немцев только одна треть, остальные – словаки, батальон связи. Словаки дежурили по ночам и неплохо относились к эвакуированным, да и немцы тоже.

Один раз в палисаднике хаты, где мы жили, остановилась немецкая походная кухня. И немец-повар кормил нас остатками пищи. Я помню наваристый рисовый суп с мясом. Другой раз к нам в хату пришли на постой пятеро немецких солдат. Была поздняя осень, грязь, мокрота. Один из немцев снял сапоги и поставил их на плиту, где мама готовила пищу. А другой немец сделал ему замечание, и сапоги были сняты с плиты.

Помню еще такой случай. Мы куда-то шли с мамой по обочине шоссе, по которому ехала автоколонна огромных фургонов. Обочина была узкой, я испугался и заплакал. Вдруг из одной машины сидевший рядом с шофером солдат крикнул мне: «Не плачь, сынку, не боись!» Это были украинцы, служившие у немцев.

Зимой в станице было не по-блокадному, но холодно. Земля замерзла. И чтобы топить очаг, приходилось идти в поля и собирать бурьян, бадилку от клещевины или кукурузы. Ох и цепко они держались за промерзшую землю. А потом приходилось нести вязанки домой, довольно далеко.

Есть было нечего. Мы собирали осенью и зимой падалицу фруктов, тыквочек, оставшуюся в траве и бурьяне огромного колхозного сада. А мама меняла на базаре свою одежду, что привезла, наверное, для этого.

Оккупация длилась полгода, и в начале января немцы спешно ушли из нашей станицы. Мама рассказывала, как у колодца отливали холодной водой пьяного молодого немца-солдата, который ругался, не хотел уходить, а хотел тут остаться.

Наши пришли только на третий день. Никаких боев за станицу не было. Через некоторое время стало известно, что в немецкой комендатуре были готовы списки эвакуированных из Ленинграда. Так что нам снова повезло.

Мы прожили в Васюринской до конца лета 1943 года. Весной было очень голодно – продуктов и у селян не было, а что еще оставалось, то следовало менять на рынке. Однажды нас немного подкормил наш армейский повар, которому мама помогла повкусней приготовить суп и кашу. В конце весны у нас ничего не было, кроме кулька твердой, как камень, фасоли и двух-трех луковиц. После этого я долгие годы не мог смотреть ни на фасоль, ни на лук, ни на помидоры.

В конце весны нам пришлось пешком идти за 25 км в станицу Динская для регистрации: всех «якобы эвакуированных» проверяли. Я помню широкую неезженную степь, поросшую цветущим шиповником, низким, как трава, и пахнущим «на всю степь». Как мы оттуда вернулись, я не помню. Но мама смогла списаться с тетей Аней, и та прислала нам вызов в г.Уфу, куда была эвакуирована из блокадного Ленинграда со своей организацией.

Мы выехали из Васюринской, наверное, в сентябре 1943 года. Сначала ехали поездом, в пассажирском вагоне, до Сталинграда, а затем – на пароходе по Волге, Каме и Белой.

Я снова увидел Сталинград. Уже задолго до города по обеим сторонам железной дороги громоздились горы разбитой и сожженной техники, немецкой и нашей, – танки, пушки, самолеты и др. Видимо, это было подготовлено для погрузки и отправки. Сталинград нас поразил: города не было, а были обгоревшие развалины и жители, ухитрявшиеся где-то ютиться. Мы шли пешком через знаменитую площадь с остатками фигурок детей, когда-то окружавших хороводом фонтан. Мы направлялись к волжской пристани, а под ногами, вместо песка, были патронные гильзы, устилавшие землю сплошным слоем. Наконец, мы погрузились на пассажирский пароход и поплыли вверх по Волге.

Пароход назывался «Жан Жорес». Это был старый, колесный пароход, медленно, но бодро плывший вперед. Плавание было долгим, и я мало что помню – лишь волжскую ширь, высокие утесы Жигулей, а когда плыли по Каме – высоченные, изрезанные горизонтальными слоями и поросшие маленьким густым лесом берега.

Сначала мы добрались до г.Молотова (г.Пермь). Туда с Мариинским театром был эвакуирован папа. Но задержались у него лишь на несколько дней: он жил с другими оркестрантами в каком-то сарае на окраине города. На другом пароходе мы вернулись по Каме до устья Белой и поплыли в Уфу. Я не видел, как мы приплыли – была ночь.

В Уфе мы оказались поздней осенью, но мороза еще не было. Я помню, как мы ездили убирать картошку на участке, выделенном тете Ане и другим ее сослуживцам.

Там, в Уфе, я пошел, наконец, в первый класс, где проучился до конца февраля 1944 года. А в марте мы вместе с тетей Аней и ее организацией вернулись в родной Ленинград.

В нашей квартире и комнате жили молодые женщины, и все, что оставалось там перед эвакуацией, пропало. Больше всегда мне было жалко моих книг, но комнату нам вернули. И я снова пошел в школу заканчивать первый класс, а было мне уже 10 лет.

Наш город еще полностью сохранил все следы блокадных разрушений. Правда, на Невском разрушения были закрыты фанерными щитами с изображением домов. Но в стороне от Невского, в моем микрорайоне, разрушки сохранились на многие годы. И мы – младшие школьники – лазали и играли там. Мне запомнился особый, кладбищенский (как я потом узнал) запах, смешанный с запахом известки и битого кирпича.

Так закончилась моя блокадная одиссея. Много раз мы с мамой были на волосок от смерти, но выжили. Мама прожила мало, еще 10 лет. После нее через 10 лет умер папа, а еще через 9 лет – тетя Аня. Я похоронил их всех на Серафимовском кладбище, и прошло с тех пор еще 30 лет. Приходя поклониться их могилам, я всякий раз прохожу мимо братских могил и Мемориала жертвам блокады. И вспоминаются незабытые картины блокадного времени – машина, полная мертвых тел, холод, бомбежки и разрушки, под которыми остались погребены никем не учитываемые жертвы ленинградской блокады. 

Г.В.Чуходольский,
почетный профессор СПбГУ