Санкт-Петербургский университет
    1   2   3   4 - 5   6 - 7 
    8 - 9  10-11 12  С / В
   13-14  15-16  17 С / В
   18  19  20  21  22 - 23
   24 - 25  С / В   26  27
   28 - 29 30 
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 26 (3650), 14 ноября 2003 года
имена в истории университета

Ученый высокого
человеческого
уровня

Двадцать восьмого октября исполнилось 10 лет со дня смерти выдающегося русского ученого Юрия Михайловича Лотмана. Он родился в Ленинграде в 1922 году. В 1939 году поступил на филфак ЛГУ, который закончил в 1950 году. Пройдя школу замечательных университетских профессоров, Лотман стал крупнейшим филологом страны, ученым с широкими гуманитарными интересами. Связи Лотмана с ЛГУ продолжались всю его дальнейшую жизнь. Он именно здесь, на филфаке, защищал свои кандидатскую и докторскую диссертации, и оппонентами у него были его учителя: П.П.Берков, В.М.Жирмунский, Г.П.Макогоненко. Лотман выступал в стенах университета и как оппонент по защите диссертаций, и как замечательный лектор – на конференциях, на встречах со студентами и аспирантами.

Ю.М.Лотман с супругой.

Ю.М.Лотман с супругой.

Вот уже 10 лет, как с нами нет Юрия Михайловича Лотмана. Для тех, кто его знал и любил – «такого живого и настоящего», – осталась медленно затихающая боль, грусть и, конечно же, благодарность за сопричастность судьбе такого человека. У тех, кто прикоснулся к его трудам, наблюдается храмовый эффект обратной перспективы: удаляясь от нас по оси времени, Лотман растет как мыслитель, как деятель, как личность. Переиздаются его труды, и это не просто репродукция. Опубликованные первоначально в специальных и труднодоступных изданиях, они слагаются в мощное и стройное сооружение, задавая масштаб современному гуманитарному мышлению. Выход в свет книг, которые Лотман подготовил к печати, но не увидел при жизни, дополняется его перепиской и воспоминаниями. В архиве ученого осталось пять тысяч единиц хранения. Лотман еще обратится к нам из будущего как личность, увековеченная в текстах. А тексты, как любил повторять он, – это перевод жизни из одной системы в другую, перевод неоднозначный, не буквальный, но обязательно требующий интерпретации и, что самое важное, способный открывать перед нами все новую и новую информацию в ответ на наше вопрошание. Но уже сейчас можно не колеблясь сказать, что ушел из жизни и остался в культуре великий ученый: литературоведение до Лотмана – это замечательный, но завершенный этап. Тартуско-московская научная школа, во главе которой стоял Лотман, сказала мировой науке новое слово.

Было бы несправедливо говорить, что Лотман при жизни был отброшен на обочину. К его пятидесятилетию, шестидесятилетию, семидесятилетию издавали сборники посвященных ему научных трудов. А ведь он был всего лишь «какой-то» зав.кафедрой литературы – не директор академического института, не ректор, не академик или хотя был член-корреспондент (тем было положено по рангу!). Его вытеснили в периферийный университет, близко не подпускали к академическому званию, он долго жил в квартире на втором этаже, а на первом находился тартуский кожно-венерологический диспансер. И еще должен был радоваться, что получил апартаменты, ибо ранее обитал там, где воду носят домой ведрами. Но периферийная (для Эстонии) кафедра русской литературы периферийного (для русской литературы) Тартуского университета стала духовным центром страны. Гости Юрия Михайловича, навещая его, с большой радостью отвечали на его рукопожатие уходя, но деликатно старались, миновав «любовное чистилище», сперва вымыть руки, а затем войти в «приют спокойствия, трудов и вдохновенья». Но как пожимали! Я в начале 1970-х гг. был аспирантом Пушкинского дома и видел: в вестибюль входит Лотман, а навстречу ему спускается Лихачев. Дмитрий Сергеевич гостеприимно разводит руками, протягивает Юрию Михайловичу ладонь с восклицанием: «Вот наш филолог номер один!» – в вестибюле, прилюдно, при всех, в академическом институте, где доктора наук по чину – лишь академический полуфабрикат.

Лотман же получал от настоящих филологов не по чину, а по имени. Это был Лотман! Впрочем, и те, кто были филологами в зоне «идейного контроля» за словесностью, не забывали его. В 1974 г. я предложил на обсуждение свою кандидатскую диссертацию, посвященную Карамзину и сентиментальной прозе его времени. Ясно, что разговор о «карамзинистах» отдавал типологией, рассуждениями о моделировании, о семантическом различии внешне похожих элементов, о социо-культурной роли репродуцирования художественных открытий в текстах последователей. В общем, веяло тартускими ветрами. Обсуждение было, к моему удивлению, людным и жарким. Но в заключительном слове заведующий сектором новой русской литературы изрек: «Ясно, что диссертант структуралист!» – а затем, придавая голосу праведно-гневное усиление, прибавил: «Хуже того – лотманист!». Я же в это время искал глазами сестру Юрия Михайловича – доктора филологических наук Лидию Михайловну Лотман – и с облегчением вздохнул, не найдя ее, избавленную от очередной хвалы-оскорбления фамилии.

По верованиям древних греков, боги Олимпа бросали на смертных испытания, черпая их из двух сосудов – доброго и злого. Лотман получил сполна из обоих. Но из лимона он умел делать лимонад, не читая и Дейла Карнеги. Он был юношей невысокого роста, но стал статным и смелым джентльменом, которого обожали женщины именно за мужественность и деликатность. Он заикался, но стал замечательным оратором, наполнив легкое заикание глубокомысленным своеобразием (как когда-то Ключевский). Он вынужден был шесть лет провести в армии – из них четыре на передовой, под постоянным огнем! Трудно представить себе больший ущерб для студента университета – будущего ученого. А сержант Лотман все эти годы занимался самообразованием, изучал иностранные языки. И выжил! При этом научился преодолевать страх, быть рыцарем и, избежав ранений, получил «в подарок» контузию: после нее Юрий стал значительно меньше заикаться. Будучи самым перспективным филологом-русистом ЛГУ, Лотман в 1950 г. не мог устроиться работать в Ленинграде не только в вузе, но и в школе. Разворачивалась борьба с «космополитами». Но Лотман стал ярчайшей звездой русской культуры – не той мохнатой и шовинистической, что плодит негодяев, а культуры Пушкина, которого он всегда носил в себе живым и по которому измерял свое бытие.

Лотмана можно считать и счастливым человеком. Родился он в 1922 г. в интеллигентной петербургской семье – дружной и доброй. Культ правды и достоинства, семейные вечера с чтением книг, визиты друзей трех старших сестер Юры к ним в дом – людей ярких, разнообразных, интересных; домашние спектакли… Потом Юрий Михайлович не раз повторял стихи Пушкина, посвященные Дому (пепелище – это очаг, символ уюта, а не остатки после пожара):

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

На них основано от века,
То воля Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.

Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва…

От семьи Юра получил любовь к людям, многосторонность интересов, интенсивность переживания времени, уважение к человеческому достоинству. Он талантливо рисовал и декламировал. Увлекался биологией и историей… Сестра Лида обучала его грамоте, поэтому Юру взя- ли сразу во второй класс. Эхом везения стала такая ранняя подготовленность к учебе: Юрий сумел поступить на филфак ЛГУ на год раньше сверстников, которые сразу же после школы стали призывниками 1940 года.

Тринадцатилетнего Юрия Лидия Михайловна – студентка филфака – повела на лекцию Григория Александровича Гуковского, гениального филолога, которого Лотман запомнил на всю жизнь. Лекции Гуковского были не только талантливой, завораживающей интерпретацией художественных текстов, вершиной ораторского и актерского мастерства. Они даже не просто учили думать во высшему научному рангу. Эти лекции в конце 1930-х годов противостояли бытовому и политическому мраку, когда, по словам Ахматовой, казалось, что «ночь идет, которая не ведает рассвета». Гуковский строил на материале русской литературы мир – богатый внутренней жизнью и широкими культурными, человеческими целями. На лекциях Гуковского слушатели испытывали потрясение от того, что их смутное и тревожное бытие наполнялось глубоким смыслом. Но Гуковский не только читал лекции. Он собрал группу талантливых учеников, которые спорили на его домашних семинарах, писали статьи, активно печатались (будучи еще студентами!). На филфаке их прозвали «гукины дети», над ними немного иронизировали, им и завидовали. Гуковский создавал школу и через нее хотел добиться культурного преобразования социальной жизни в целом. Поэтому он занимал самые разные посты (заведующий кафедрой, декан, проректор), много публиковался, выступал перед непрофессиональной публикой как деятель культуры… До самых последних дней жизни Юрий Михайлович вспоминал о Гуковском, не боясь именовать его великим ученым. Учитель навечно поселился в ученике. А тут же рядом стояли Пумпянский, Жирмунский, Пропп, Азадовский – ученые мирового масштаба.

Правда, буквальным учеником Гуковского Лотман не был. Свою дань уважения профессору студент Лотман выразил своеобразно. Как истинный оригинал, Гуковский экзаменовал первый курс по дисциплине «Введение в литературоведение» публично: все студенты по очереди излагали свои работы по исследованию того или иного художественного текста. Анализ «Осени» Баратынского, сделанный восемнадцатилетним Лотманом, стал событием как для слушателей, так и для профессора: он не один раз вспоминал этот случай, говоря, что теперь, может быть, Баратынский получит достойного исследователя.

Но наставником Лотман выбрал Николая Ивановича Мордовченко. Слишком рано умер этот очень талантливый исследователь. Но по его трудам можно судить о причинах, почему Лотман пошел к нему. Гуковский был слишком ярким, броским, импозантным. Поэтому для его учеников появлялся риск светить «отраженным светом», потерять самостоятельность. Да и вообще, когда вокруг звезды толпится слишком много поклонников, возникает тревога, что придется кого-то расталкивать локтями и навязываться. (Я, во всяком случае, очень жалею, что из подобных соображений не показал Юрию Михайловичу той признательности, которую испытывал к нему.) Но это лишь внешняя сторона проблемы. Гуковский (при всех его громадных знаниях) был теоретиком литературы и поэтому выдвигал смелые гипотезы. А как известно, новая, даже очень плодотворная гипотеза не вполне соответствует наличным фактам, что-то огрубляет или необоснованно отбрасывает. Лотман же, видя неточности Гуковского или слишком дерзкие его построения, искал опоры в эмпиризме, индуктивизме. И Мордовченко был здесь как раз подходящей фигурой. Опора на добротный материал с усмирением фантазии, индуктивные построения, полная выверенность выводов – таково было его кредо. Впоследствии Лотман станет Колумбом новых «фактов» истории русской литературы, обратится к «периферийным» писателям и неброским периодам (скажем, конец XVIII – начало XIX в.), окололитературным проблемам (дуэли, обеды…) и свои теоретические построения будет сопровождать большим количеством примеров и фактов (Гуковский был в этом отношении целеустремленнее, скорее отбрасывал яркие, но дублирующие примеры, а больше повторял, перефразировал и вновь уточнял свои сквозные концептуальные конструкции). Впоследствии же и Лотману пришлось выслушать немало упреков в «подвешенности» его теорий, ибо консерватору легче подобрать факты, опровергающие нарождающуюся концепцию. Но, по воспоминаниям Юрия Михайловича, Мордовченко укрепил в нем одну важную идею: «Переиздать литературный памятник даже столетней давности – это его оболгать». Видения писателя и его читателя, разделенных веком, принципиально различны. Впоследствии из этого зерна вырастет колос лотмановской теории. Что такое адекватное чтение? Прочитать текст буквально глазами писателя? Но ведь это почти невозможно, ибо нужно знать все, что знал писатель. И совсем невозможно, потому что нужно забыть все, что знаешь ты и чего не мог знать писатель сто лет назад.

Но делая выбор между Гуковским и Мордовченко как научными руководителями, Лотману отнюдь не нужно было внутренне подвергать одного из них остракизму. Да и между обоими учеными не было войны: они очень уважительно относились друг к другу, и в час испытаний проявили высокое достоинство.

В апреле 1949 г. на филфаке ЛГУ произошел погром «космополитов». Лучшие профессора филфака – Жирмунский, Азадовский, Эйхенбаум и Гуковский – были обвинены в протаскивании вредительских теорий и изгнаны из университета. Только ученик Гуковского Макогоненко и Мордовченко публично отказались шельмовать отобранных на это аутодафе. Для Лотмана, конечно же, не было секретом, что осуществляется разгром науки и запугивание сочувствующих жертвам. Вокруг Гуковского образовалась пустота, ждали его ареста: боялись даже садиться рядом с ним на заседаниях. Но семья Лотманов проявила мужество. Работающая в Пушкинском доме Лидия Михайловна села на заседании рядом с Григорием Александровичем и сказала, что он великий ученый. А Юрий Михайлович, узнав, что у Гуковского сердечный приступ, привел к нему на дом свою сестру Викторию Михайловну – врача.

Гуковский погиб в 1950 г. на Лубянке. Тогда же скончался от рака Мордовченко. Лотман же после блестяще законченной учебы на филфаке ЛГУ должен был оставить Ленинград, невзлюбивший «космополитов» по линии партийной дисциплины. Хорошо хоть, что в Эстонии, в Тарту, нашлось место преподавателя в педвузе. Сначала Лотману дали жилье в институтском… изоляторе ( для карантинных больных!), затем комнату в общежитии. Далее – перевели в университет, на кафедру литературы, которой руководил Борис Федорович Егоров. Они стали друзьями, единомышленниками, и сейчас Борис Федорович делает много для издания трудов Лотмана, опубликовал том его переписки, в 1999 г. – фундаментальное исследование «Жизнь и творчество

Ю.М.Лотмана». В Тарту приехала учившаяся вместе с Лотманом Зара Григорьевна Минц, ставшая его женой. Она достигла больших высот в науке как крупнейший специалист по Блоку, получила докторскую степень. Они родили трех сыновей. Появился Дом – «родное пепелище», «животворящая святыня», рос круг друзей. Пришлось Лотманам читать невероятно много лекций, создавать уют в тесноте, да не в обиде. Тогда-то и проявился стержень характера Юрия Михайловича. Если днем нет времени на продуктивную научную работу, значит, нужно взять его у ночи. Лотман спал не более четырех часов в сутки. Из года в год! Хронологически Лотман прожил 71 год. Пропорционально обычной норме сна – около 55. Пропорционально норме бдения – за 80. Он наполнил свою жизнь творчеством через бессонное страдание.

1950-е годы – это время, когда Лотман создавал себя как самостоятельного и ответственного ученого-филолога. По первости его статьи носили историко-филологический характер: о Радищеве, о Карамзине, о поэтах второго ряда державинской эпохи. Он и диссертацию (кандидатскую) защитил по Радищеву (не имея при этом и дня аспирантской свободы). Это были добротные исследования несколько рискованного типа (репутация Карамзина как консерватора и реакционного сентименталиста делала тему «неактуальной»). Но само изучение указанной области требовало изменения метода исследования. Ибо утвердившаяся догматическая схема «разредила» всех писателей по полочкам: классицизм с общенациональными задачами (Ломоносов), дворянско-фрондерский (Сумароков), сервильный (Петров), сентиментализм революционный (Радищев) и реакционный (Карамзин), романтизм революционный (Рылеев) и консервативный (Жуковский) – за каждый лидером тянулся шлейф последователей. И оставалось лишь набирать мелкие факты, чтобы уточнять картину, канонизированную академическими многотомниками «Истории» (русской литературы, романа, повести, поэзии и т. п.). И на этом пути за научный поиск можно было выдать только ювелирную нюансировку «краеугольных» теорий «антикосмополитов». Достаточно сказать, что вышедший в 1946 г. учебник Д.Д.Благого «История русской литературы XVIII века» еще и в наши дни рекомендуется как основное учебное пособие для филологических факультетов. Мелкотравчатость идей в соединении с «идеологически выверенными» лозунгами была платой за победу над живой филологией 1930-х – 1940-х годов. На руководящих академических постах уселись те, кто преуспел в схватках, питаясь мыслью, что «ломать – не строить». 1960 – 1980-е годы, на мой взгляд, самый серый, самый затрапезный период отечественного литературоведения. Конечно, оставались таланты, которые искали свой путь. И наиболее последовательно построил свой научный поиск Юрий Михайлович Лотман.

Если кратко изложить литературоведческий метод в историческом разрезе, то будет вырисовываться следующая картина. Сперва филологи стали бороться за сохранность художественного текста, подвергаемого порче временем: менялись реалии, их словесные обозначения, мотивация людей, исчезал памятный всем современникам автора культурный контекст. Произведение, чтобы выступать как осмысленный текст, нуждалось в комментарии и пересказе на современный лад. Львиная доля времени обучения филологов тратится именно на освоение культурного и исторического материала: выучивание содержания текстов, запоминание дат, имен героев и авторов, на овладение языками. Даже самый дюжинный филолог должен вписать произведение в исторические обстоятельства его создания, связать с жизнью и личностью автора, указать скрытые цитаты и объяснить переносный смысл тех или иных высказываний. Это действительно очень большая работа по комментированию художественного материала на должном уровне грамотности. (Кстати, по отношению к Лотману можно сказать, что он эрудит такого масштаба, что трудно определить, чего же он не знает – в лучшей традиции русской филологической школы.) Но все обозначенное – это простейшее, хотя и трудоемкое обслуживание текстов в связи с исторической действительностью. Все это помогает через текст лучше понять, что же там – за текстом. Начитанность и историческая эрудиция достаточны, чтобы с помощью здравого смысла вставить художественный текст в витиеватую оправу разнообразных замечаний и комментариев. Если художественное произведение уподоблять ландшафту, рассматриваемому в оптический прибор, то описанные усилия направлены на уяснение смысла и подробностей ландшафта.

Второй литературоведческий подход был связан уже с интересом к зрительной трубе: как она работает? Но тоже очень своеобразно связан. Источником стали поэтика – с античных времен диктующая правила построения жанрам: объем текста, его членение, тип героев, их имена, способ построения характера. В принципе, это было руководство для автора. И филологи занимались тем, что проверяли: воплотились ли оные требования Аристотеля, Горация, Буало или Сумарокова в реальных текстах. Это был уже анализ «оптики», но он скорее напоминал свод ремесленных навыков. Впрочем, филологический текст, полный историко-лингвистических комментариев, рассказов о замыслах и вкусах автора, черновиках и беловиках текстов, расхожих психологических анализов уже давал впечатляющую картину, демонстрирующую искусность литературоведа, знакомого с нормативной поэтикой и риторикой. Именно в таком состоянии окутывания текста околотекстовой велеречивостью возникало желание воскликнуть: «Шекспир – ничто, комментарий к Шекспиру – все».

Следующий этап наступил, когда литературу (и искусство в целом) попытались соединить с историей человечества как направленным развитием событий. Прежние бинарные построения (поэзия древняя и новая; классическая и варварская; просвещенная и непросвещенная) сменились исследованием русла реки времен. Гегель изложил этапы развития духа, дав философское обоснование теории стилей. Это сложившиеся мировоззренческие системы, которые подчиняют себе жанровые аспекты, придавая им определенное художественное единство: спиритуализм средневековья, ясная телесность греческой античности, субъективизм романтизма, логическая ясность классицизма. Именно XIX век породил гамму стилистических категорий, приложимых к истории искусства: предромантизм, барокко, Ренессанс, открыв при этом инкубатор новых стилей: импрессионизм, натурализм, символизм, примитивизм, пуантилизм, фовизм и несть им числа. Это были тоже категории описания «оптики», а не «ландшафта». Словарь литературоведа расширился до шаманско-пророческого многоумия. К историко-фактологическим, лингвистическим, психологическим и техническим (из поэтики) комментариям присоединились и многозначительные намеки на стили, весьма вольно понимаемые филологами и критиками.

Но, конечно, проницательные филологи стремились преодолеть пестроту протекших лет, стараясь найти в смене художественных произведений логику. И здесь-то свою роковую роль сыграла гегелевская система, приспособленная марксистами к своим нуждам. Железная поступь истории (как реализации саморазвивающегося Духа или бесконечной Материи) располагала к жесткому упорядочению художественных явлений. Стили объявлялись закономерным воплощением материального исторического бытия. Экономика порождала социальные процессы, те включали социальную борьбу, возвышение или подавление классов, соответствующие социальные настроения и отражающие их художественные модели. Причем искусство выступало часто как синдром социального невроза: испугавшиеся пугачевщины дворяне впали в сентиментализм; разочарованные в результатах Великой Французской революции идеалисты стали романтиками; барокко – витиеватый призрак контрреформации; символизм – болезненный поэтический симптом декаданса XX века.

Истолкование художественных текстов приобрело импозантную системность. Но какую? – Фаталистическую. Выдающийся предшественник и учитель Лотмана Гуковский создавал поразительные по глубине и богатству художественные анализы. Но он склеивал и сваривал неколебимую Эйфелеву башню. Стиль для Гуковского – это неумолимый закон, который подчиняет себе все элементы художественного текста. В классицистическом тексте – неколебимой логике ясного, объективного, граждански-пафосного начала, отвергающего эмпирическую реальность: и сюжет, и черты, и словоупотребление, и психологический рисунок образов… Гениальная сила воображения Гуковского позволяла ему с легкостью отбрасывать те элементы, которые не укладываются в его спаянные конструкции. Эвристическая сила метода Гуковского была велика, но результаты последовательного подхода с такой аксиоматикой привели Гуковского к тому, что стройность литературоведческих концепций покупалась отрицанием свободного, а значит, и непредсказуемого творчества, и что еще хуже – подавлением живого читательского чувства во имя философических типологий. Например, бессмысленно сравнивать талант Льва Толстого и Александра Фадеева, ибо искусство первого порождено отсталой эпохой, а второго – сверхпрогрессивной. И сопоставление «Анны Карениной» с «Разгромом» равносильно сравнению красивой, но медлительной кареты с непрезентабельным, но быстрым самолетом. Короче, «социалистический реализм» по своей типологической природе обречен на художественное превосходство перед «критическим реализмом» Пушкина и Бальзака.

Когда Лотман удостоверился, что если и не всякая, то такая последовательность ведет в ад, он совершил поразительный шаг. Он продемонстрировал свою классичность – признание и уважение традиции, использование всех мощных методов литературоведческого анализа для решения предложенной предшественниками задачи. Лотман впервые и на множестве примеров провел последовательный анализ художественных текстов – стихотворений. Его книга 1972 г. «Анализ поэтического текста» до сих пор является и самым талантливым учебником по поэтике и теории литературы, и интересным педагогическим компендиумом учебной информации для преподавания русской литературы. Лотман провел анализ всех уровней текста: от жанра, стиля, авторской установки, до строфики, метрики, поэтического словаря и синтаксиса – вплоть до мельчайшей единицы языка – фонемы. Уверен, что Гуковский пришел бы в восхищение от добротности и последовательности проведенных анализов.

Но Эйфелевой башни не получилось. Если уж сравнивать представленный Лотманом художественный текст, то это будут два обращенных друг к другу профиля, образующие теми же профильными очертаниями чашу между лицами. Художественный текст написан не на одном жестко фиксированном языке, а как минимум на двух – и с мерцающими значениями слов.

Традиции филологии Лотман включил в контекст двух важнейших научных течений: семиотики и структурализма. Первое течение связано с проблемой знака, второе – с проблемой организации любого материала. Эти два широкие междисциплинарные направления, став у Лотмана частью гуманитарного знания, восстановили его научный авторитет. Ведь официальное литературоведение превратилось в похвалу начальству в доступной для него форме. Это было идеологизированное рассуждение о текстах, сдобренное благонамеренностью и услужливым морализаторством. Труды Лотмана возвели литературоведение на более высокий уровень точности и достоверности. В круг аргументированного анализа входили теория информации, кибернетические концепции управления, общая теория систем, теория моделирования, психология познания. В свете семиотики как общей теории знаков в новом виде предстала лингвистика – инструмент не только анализа низших уровней художественного текста, но и моделирование более высоких уровней на основе поэтики. Поэтика же перестала восприниматься как «источник художественных особенностей» (а попросту – украшательства), но выдвинулась как мощный метод исследования всей иерархии художественного текста. В трудах Лотмана современно и сильно зазвучали идеи его предшественников: формалистов, членов пражского лингвистического кружка, Проппа, Бахтина, Гуковского. В этом отношении собрание сочинений Лотмана – это богатый мир гуманитарных фактов и идей, своеобразный культурологический космос. Замыслы и идеи многих выдающихся ученых получили в трудах Лотмана дополнительное значение, из скрытого состояния перешли в явно выраженное, из частного утверждения превратились в плодотворную концепцию. Не теряя своей оригинальности, первозданности, идеи предшественников Лотмана в его трудах раскрывали свою полноту, подобно распускающимся бутонам, продолжали жить, говоря словами Бахтина, «в большом времени».

В эпоху видимого торжества «физиков» над «лириками» творчество Лотмана готовило спасательный круг эпохе, которая обнаружит, что «математически выверенные» и «технологически обоснованные» планы построения «светлого будущего» – всего лишь наукообразный миф, хорошо упакованные, но самонадеянные предрассудки. 

М.В.Иванов

(Продолжение в № 27)

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2003 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков