Санкт-Петербургский университет
   1   2   С/В   3   4   
   6   С/В  7-8  9  10-11
   12-13  14 - 15  16  17
   18  19  20  21  22  23
   C/B   24  25 26 27 
ПОИСК
На сайте
В Яndex
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 12-13 (3735-3736), 6 июня 2006 года
корифеи

Столетие Лихачёва

Продолжеие. Начало в № 10-11 за 2006 г.

Отсталость без отставания

Свою официальную научную деятельность Лихачёв начал достаточно поздно: только в 1938 году он становится научным сотрудником Пушкинского Дома. Зато восхождение идёт быстро: в 1941 году Дмитрий Сергеевич защищает кандидатскую диссертацию, в 1946 г. становится преподавателем по совместительству Ленинградского университета (на истфаке), в 1948 г. защищает докторскую диссертацию, в 1953 г. он уже член-корреспондент Академии наук, в 1954 г. – возглавляет сектор древнерусской литературы Пушкинского Дома.

Казалось бы, все на стороне Лихачёва: компетентность, талантливость, трепетно-патриотическое отношение к культуре Древней Руси.

В 1920-1930-е гг. увлечение “брадатой стариной” ещё могло бы показаться подозрительным, ибо древнерусские тексты уже слишком сильно были пропитаны «религиозным дурманом» и библейской образностью. Но уже в начале Великой Отечественной войны в политической колоде Кремля сменились козыри: интернациональные вожделения уступили в силе любви к Отечеству. О братстве с немецким пролетариатом как-то перестали говорить, а вот первый победный тост Сталину пришлось поднять за русский народ.

Но Лихачев не случайно с уважением говорил о Чаадаеве. Подобно этому грустному философу пушкинских времен, Дмитрий Сергеевич не умел любить свою страну с закрытыми глазами и заложенными ушами. История древнерусской литературы в трудах Лихачева никак не была похожа на воспарение от хорошего к лучшему, а далее – к несказанно лучезарному.

Сталинская историческая наука только на первый взгляд отличалась стройностью и согласованностью. Присмотрись – и увидишь логические зияния. Иван Грозный хорош тем, что перебил «реакционное» боярство и открыл путь «прогрессивному» дворянству. Петру же Первому опять пришлось резать бороды боярам и преодолевать национальную отсталость, заимствуя достижения Европы. Но сколько ни листай в учебниках истории допетровские главы, никакого отставания (как процесса длительного) не обнаружишь. А ведь оно было, и было системным, а не локально техническим (даже и в социальных сферах). Например, в России никак не могли обнаружить Возрождения, каковое в большинстве европейских стран имелось-таки.

Первую серьёзную попытку найти в русской культуре следы Ренессанса сделал Г.А.Гуковский, который в своём учебнике по русской литературе XVIII века в 1939 г. объявил Ломоносова фигурой возрожденческого масштаба. Но ведь и в Италии Ренессансу предшествовал Проторенессанс (Данте, Джотто). А в России? И Лихачёв выдвигает смелую и глубокую идею: на Руси было Предвозрождение, давшее таких гениальных художников, как Андрей Рублев и Феофан Грек. Но Предвозрождение (XIV-XV вв.) не перешло в Возрождение.

Что нового вошло в культуру этого периода? Вершинные достижения общечеловеческой мысли и искусства красноречиво показывают: отношение человека с богом стало осознаваться как личное, достигающее у разных людей разной глубины. Возникло стремление всё больше понять себя, психологизировать постижение душевной жизни. Статику состояний сменяет динамика проникновения. Возникает ощущение неполноты и несовершенства любого конкретного человеческого изречения: витиеватость и склонность к потоку синонимов («плетение словес») отражали осознание именно бесконечности процесса познания. Появились истолкования религиозных догматов силою ума испытующего, а это пахло ересью – и не из-за измены официальной доктрине, а из-за дерзости отдельного лица или группы лиц присвоить себе право рассуждать о высоких материях вне собрания князей церкви. К чему это повело, можно увидеть и в веке шестнадцатом. Ермолай – Еразм договорился до того, что и у государя есть обязанности перед Богом и своими «людьми». Пересветов заявил, что все должны быть равны перед верховной властью, а достоинства определяются заслугой, но не родовитостью. Курбский имел дерзость написать историю, где показал несовершенство, духовное падение царя – и царя ныне живущего, коему он был «холопом» по всем официальным формулам. Началось оправдание тела (в нем не только грех), явно снизилась роль религиозных аргументов в обосновании этики, политики, торговых и промышленных дел.

Трагедия русского Предвозрождения

И всё-таки эту вольницу приструнили. Почему? Лихачев говорит достаточно осторожно, рассредоточенно, пунктуально. Так что при беглом чтении может возникнуть ощущение, что не всегда все сразу удается, бывает и неудачное стечение обстоятельств, случаются свои «временные трудности». Но жизнь рано или поздно своё возьмёт. Взгляд же Лихачёва значительно более трезв и скорбен.

Культура Возрождения – детище городов, причём городской интеллигенции. Именно там – в Новгороде и Пскове – и возникли первые очаги свободомыслия. Но эти торговые центры были разгромлены Москвой. (Лихачев не стремится уточнять, что Новгород был фактически поголовно истреблен и заселен «людьми московскими», так что носителей вечевой культуры просто не осталось). Интерес русичей к старине не привел к её Возрождению в европейском варианте, ибо Русь Владимира Крестителя не воспринималась языческой, а значит, не было сопоставления вероучений, как то случилось в Италии. Не возникло диалога культур в рамках истории одной нации. Христианин Фичино наслаждался умственной беседой с языческими мудрецами Греции и Рима, после чего в его голове вызревала идея внерелигиозного умозрения. А самые первые письменные тексты Руси были уже христианскими. И секуляризации мысли не предполагалось, когда к ним обращались и через 500 лет. Мало того, Иван Грозный повелел в покоренной Казани прочесть «Слово о законе и благодати» Илариона, созданное ровно полтысячелетия назад.

Однако слабые корни Предвозрождения могли бы со временем и укрепиться, если бы не вмешательство безжалостной силы. «Духовные силы народа поглощались трудным развитием централизованного государства. Союз церкви и государства укрепил церковь, способствовал подчинению церкви государству и усиливал церковь государственной мощью против еретиков и свободомыслящих. Процесс секуляризации, с самого начала недостаточно активный из-за отсутствия своей языческой античности, был подавлен и выразился только в огосударствлении церкви, отнюдь не способствовавшем открытию человека в сфере мысли. В XVI в. начинается полоса застоя» (Лихачёв Д.С. Прошлое – будущему. Л., 1985. С. 325). Что конкретно было в России подавлено, Лихачёв описал в статье «Своеобразие исторического пути…»: «В первой половине XVI в. возрожденческие идеи сказались в публицистике. Здесь появилась типичная для Возрождения вера в разум, в силу убеждения, в силу слова, стремление к преобразованию общества на разумных началах, идея изначальной естественности устройства мира, «естественного права», идея служения государства интересам народа и многое другое» (Лихачев Д.С. О филологии. М., 1989. С.152).

В общем, победил дворцовый «партхозактив» – государство в союзе с церковью. И победа эта обошлась дорого. Культура распалась на официальную и неофициальную. За первой осталась сила, за второй – стремление к правде. Культура–победительница (церковно-государственный монополист) начинает напоминать золоченый орех с засохшим ядром. Появляется имитация эмоционального стиля прошлых времен. «Стиль этот сильно формализуется, отдельные приёмы окостеневают, начинают механически применяться и повторяться, литературный этикет начинает отрываться от живой потребности в нем и становится застылым и ломким. Этикетные формулы начинают употребляться механически, иногда в отрыве от содержания. Литературный этикет крайне усложняется… Всё очень пышно и очень сухо и мёртво. Это совпадает с ростом официальной литературы… Произведения и их отдельные части растут, становятся большими. Красота подменяется размерами… Авторы стремятся действовать на своих читателей величиной своих произведений, длиной похвал, многочисленностью повторений, сложностью стиля… Задача автора состоит только в том, чтобы представить историю как государственный парад, внушающий читателю благочестивый страх и веру в незыблемость и мудрость государства» (Там же. С. 159-160).

Вот здесь-то и показано, что канон перешел в шаблон, штамп, что «литературный этикет» преобразился в «литературную муштру». И читателям 1970-х годов не нужно было напрягать память и воображение, чтобы понять суть художественного вырождения официальных самовосхвалений. Но Лихачев намечает и второе течение – течение уже культуры общества, из-за официального давления уходящее под землю. Там-то как раз и стали искать новые, нестандартные подходы к изображению жизни. «В «Великих минеях четьи» Макария появляются сюжеты или мотивы, в которых красной нитью проходят черты нежности, созерцательности, внимательного отношения к человеческой личности, особой акварельности, совсем не свойственной тем идеалам, которые насаждались сверху, или тому ужасу, который внушала вся внешняя обстановка царствования Грозного. Значительно растет психологическая наблюдательность писателей. Перед нами своеобразная интеллектуальная оппозиция всему духу времени, сама по себе и трогательная, и выразительная, и значительная, свидетельствующая о силе человечности, о живом духе литературы» (Там же).

И такие столкновения власти и оппозиции будут повторяться не раз. Например, через сто лет после опричнины стали изничтожать скоморохов – явных выразителей культуры низов. А каков культурный результат? – Усиление той самой оппозиции, культуры человечности: «Церковь преследовала скоморохов. Из крупных городов они были изгнаны. Тем самым церковь подготовила почву для своего более сильного врага – театра. Театральность скоморохов передалась театру…, их сатира – демократической литературной сатире низов» (Поэтика. С.66).

Основной вектор развития литературы, по мнению Лихачева, направлен на выход из-под давления политической власти. Художественные достижения, культурные ценности все больше связываются с творческим самораскрытием общества. И оказывается, что талантливый исследователь, знаток своего дела, патриот – задобренный званиями и титулами – все-таки не в состоянии проникнуться мыслью Козьмы Пруткова, которую неявно исповедовала власть: «Истину можно постичь только на государственной службе».

Говоря об искаженном представлении о русских на Западе, Лихачев однажды отметил: «Попадают в «загранки» далеко не выдающиеся представители нации. Известно и то, что чиновники, а особенно взяточники, на протяжении 75 лет большевистской власти, считались наиболее надежными и «политически грамотными» (Лихачев Д.С. Об интеллигенции. СПб., 1997. С.393).

И у властей не было сомнений относительно «невосторженного образа мыслей» погруженного в древность академика. Власть его терпела и принимала как неустранимое неудобство. Когда-то попыталась убить, да не добила.

Честь, совесть, достоинство

Дмитрий Сергеевич Лихачев родился 28 ноября 1906 года (по новому стилю) в семье петербургского инженера-электрика. Его отец происходил из семьи ремесленников (имели золотошвейную мастерскую), а мать – из клана купцов-старообрядцев. Родители сохранили лучшие национальные черты, носителями которых были их предки, но европеизировались, постарались избежать крайностей – культурных издержек своего сословия (непримиримости раскольников, деспотичности и прижимистости купцов). Это была прекрасная семья русских интеллигентов. Родители думали не о жестком регламенте воспитания своих сыновей (Димы и его старшего брата Миши), а о создании атмосферы, условий, которые бы располагали к принятию интеллигентности как само собой разумеющегося типа мышления и поведения. Домашнее, семейное чтение классики, которое приохотило мальчиков к книге. Путешествие по Волге, давшее ощущение широты и глубины национального бытия. Поездка в Крым, благодаря которой Дима ощутил, что такое земной рай в восточной роскоши природы и культуры. Постоянное посещение всей семьей Мариинского театра, развивающее вкус к яркому и динамическому в своей праздничности искусству. Беседы Димы с дубом, посаженным Петром I, после которых родители почему-то догадывались, что просил у «патриарха лесов» невольный язычник – их сын. Дача – обязательная летняя отрада – и где? – В Куоккале, рядом с Репиным, Анненковым, Мейерхольдом, Чуковским. Гимназия? – Так самая уважительная и приветливая, гимназия Мая, где швейцар здоровался со всеми по-немецки, а прощался по-итальянски. А летняя поездка школьников на русский Север дала понимание основ крестьянской и древнерусской жизни. Это были самые благополучные годы жизни Лихачёва. Из них он вынес семейное тепло, радость гармонии с природой; любовь к музеям живым, под открытым небом; ощущение национальной красоты; любовь к книгам, чтению, искусству, трудолюбие и совестливость.

С 11 лет началась другая жизнь – послеоктябрьская, полная боли, страдания и труда, но не сравнимая с бытом и возможностями дореволюционного русского интеллигента. Накануне своего 90-летия Лихачев опубликовал «Воспоминания» (СПб., 1985). И, оглядываясь назад (почти на век!) – в прошлое, он скорбно заключил, думая, конечно, не только и не столько о себе: «Мои родители не были богатыми людьми. Отец был, что называется, простой инженер. По тем временам это был просто нормальный, достойный уровень жизни. Я – академик, но я никогда не жил лучше моих родителей» (С.335).

Но это, так сказать, показатель уровня заботы о материальном благе трудящихся со стороны государства «рабочих и крестьян». А вот и духовная её ипостась. «Интеллигенция всё это время была главным врагом советской власти, так как была независима… Годы борьбы государства с интеллигенцией были одновременно годами, когда в официальном языке исчезли понятия чести, совести, человеческого достоинства, верности своим принципам, правдивости, беспристрастности, порядочности, благородства» (Лихачев Д.С. Об интеллигенции. СПб., 1997. С.21).

Дима Лихачев не был вундеркиндом, и трудно сказать, как развивалась бы его личность, если бы благополучие детства продолжалось и дальше. Но уже подростком он оказался под прессом агрессивного государства. «Я отдаю предпочтение сильной индивидуальности», — говорил Лихачев в старости, вспоминая молодость (Там же. С. 386). И за свои ценности он умел постоять. Дмитрий обладал самостоятельным умом, силой характера и самокритичностью. Поэтому тянулся ко всему, что давало возможность духовного роста – к книгам, что попадались на его пути случайно, но прочитывались уже не случайно; к людям, которые были умнее, развитее, просветленнее. И сопровождалось самокритичное преодоление своей ограниченности у Лихачева чувством благодарности (по Адлеру, осознание неполноценности приводит к формированию здорового социального чувства – основы любви).

В гимназии было так холодно, что замерзали чернила, и ученики почти ничего не писали, поэтому Лихачев не овладел в достаточной степени письменной речью. В

1923 году он поступил в Петроградский университет, где встретил плеяду блестящих филологов – Эйхенбаума, Жирмунского, Щербу, Шишмарева. И учился пять лет явно неплохо. Но… В школе Дмитрий был у всех на виду, ибо разрабатывал свою философскую систему, которая сильно помогла ему «перетопить самые тяжкие камни бытия». Время Лихачев рассматривал как форму предъявления вечности, а не замены прошлого настоящим. Поэтому он стремился всегда жить в вечности. Но в университете сказались несовершенства филологической подготовленности Дмитрия, много сил было потрачено им на «выравнивание» своего уровня знаний с достижениями более образованных коллег. Меньше возможностей оставалось для поисковой деятельности и ее осмысления в общении с выдающимися учителями. Лихачев был убежден, что наш филфак 1920-х годов переживал пору небывалого расцвета. Но вот как потом оценил Лихачев свои студенческие годы: « Для меня учение в Ленинградском университете было временем упущенных возможностей» (Воспоминания. С. 116.).

Самокритичность полезна, ибо помогает Я-оценивающему предупредить о проблеме Я-эмпирическое. А тот, кто предупрежден – вооружен. Лихачев уже после окончания университета начинает активное самообразование. Что ж, он не первый. И Пушкин после выхода из Лицея делал то же самое. Из дореволюционного прошлого и послереволюционных лет Лихачев вынес пристрастие к одному из самых ярких проявлений Серебряного века – к творческой, свободной беседе. Ее использовали профессора в университете и его выпускники в квартирных встречах. Такому время-

препровождению предался и Лихачев (пересекаясь, кстати, и с восшедшим гуманитарным светилом Михаилом Михайловичем Бахтиным). «Бабачащим» и «тычащим» монологам малообразованных властителей был противопоставлен живой и веселый диалог. Лихачев тогда-то и полюбил «веселую науку», которая не стремится к упрощению во имя ясности формул, а предпочитает открытия, делающие мир более ярким, богатым и разносторонним. Но «вольный» университет Лихачева длился недолго. Именно за пристрастие независимо беседовать и безбоязненно вышучивать (содержание речей имело второстепенное значение) он получил 5 лет лагерей и был отправлен на Соловки – первый окончательно оформившийся концлагерь ХХ века. Дмитрию было только 22 года. На весьма вероятную смерть «послали этого мальчика недрожащей рукой».

Смех кромешного мира

Если Данте силою воображения спустился в ад, то рабам «власти соловецкой» оно требовалось, чтобы хоть как-то высветлить тьму кромешную. Ужас и нелепость шли рядом. Одного булочника посадили только за то, что он был очень похож на Николая II – «голос в голос, волос в волос». Напившись до чертиков, начальник начинал в бараках искать пьяных арестантов, чтобы восстановить дисциплину и отправить провинившихся в карцер, что было равносильно смертному приговору. И при этом заключенные с некоторым снисхождением смотрели на его зверства, ибо «питие» в их глазах придавало ему человечность. Под нарами лежали «вшивки» — беспризорники, которых за пустяковые проступки отправили в лагерь. Проиграв в карты свою одежду, эти подростки голыми прятались на полу барака, выпрашивая еду, и с железной обреченностью погибали и попадали на кладбище неучтенными, ибо даже не числились в списках на довольствие. Да и все почти «заключенные» были отданы на съедение хозяевам ночного барака: «Только притушили свет, — точно темный занавес начал опускаться по стенам на лежащих. Это ползли клопы» (Воспоминания. С. 147).

Разум не мог смириться с таким надругательством над человеком. Спасение нес Смех. Великий Бахтин разрабатывал грандиозную теорию смеха именно во время соловецкого испытания Лихачева. Смех, по Бахтину, разрывал серьезно-карательный порядок Средневековья, через карнавал нес праздник и духовное освобождение – пусть временное, ритуально разрешенное, но несущее успокоение передышки. Лихачев это увидел воочию. «Характерная черта интеллигентной части Соловков – это стремление перенарядить преступный и постыдный мир лагеря в смеховой мир… Каэры (контрреволюционеры) центральной части Соловков всячески подчеркивали абсурдность, идиотизм, глупость, маскарадность и смехотворность всего того, что происходило на Соловках – тупость начальства и его распоряжений, фантастичность и сноподобность всей жизни на острове… Анекдоты, хохмы, остроты, шутливые обращения друг к другу, шутливые прозвища и арго… сглаживали ужас пребывания на Соловках. Юмор, ирония говорили нам: все это не настоящее. Настоящая жизнь ждет нас по возвращении… (Воспоминания. С. 171).

Опыт Соловков не прошел даром и для развития теоретической мысли Лихачева. Бахтин акцентировал внимание на освежающей, освобождающей силе смеха, на его способности духовно уничтожить реальную и самодовольную власть жестокого догмата. Лихачев же в книге «Смех в Древней Руси» показал циничное перерождение смеха освобождающего в смех глумливый. Здоровый смех оттеснял неразумность на кромку бытия – в кромешное царство. В царствование Ивана Грозного тьма, хохоча, стала наступать и на духовный свет. «Государственная организация, действовавшая в опричнине на обратный манер по отношению к традиционной, приобрела своеобразные и заимствованные из фольклора и литературы издевательские формы «критики» существующего. К ним прибавились «действия»: казни, преследования, уничтожения богатств, целых селений и городов… Грозный не только реализовал смеховую ситуацию, но и опрокинул её значение, став на сторону кромешного мира, возглавив опричнину… Кромешный мир стал активным, пошел в наступление на мир действительный и демонстрировал неупорядоченность его системы, отсутствие в нем смысла, справедливости и устроенности» (Лихачёв Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. С.49).

Все повторяется. В разгар террора 1930-х годов «отец народов» провозгласил: «Жить стало лучше, жить стало веселей!» А «Правда» и «Известия» заказывали Кукрыниксам и Ефимову карикатуры на спущенные сверху кровавые сюжеты «смеха ради».

Первый по значению университет

Но разнузданное всесилие, оказывается, оборачивается и бессилием, неспособностью достигать своих же целей. К 1928 году большевистская власть верховодила уже целое десятилетие. Пролиты реки крови. Но в стране остались свободно мыслящие люди. Всех на пароходе не вышлешь. И что с ними делать? Десятилетних публичных массовых расправ не выдержит ни одна страна. Поэтому удаление этого опасного слоя «умников» должно было происходить закулисно. Их стали сажать, но тем самым объединять – и притом в условиях, где терять им уже было нечего, где не действовала угроза лишения комфорта и общественного положения. А ведь Чехов в своей тюремно-каторжной эпопее «Остров Сахалин» уже говорил, что если и есть польза от заключения, то только потому, что среди осуждённых есть достойные люди, которые многому полезному могут научить своих собратьев по несчастью.

Вот в такую Соловецкую академию и попал Дмитрий Сергеевич. Среди «урков» и «вшивков» выделялись люди, которые краешком умного глаза примечали и привечали «своих». Концентрация умов была необычайной. На вершине интеллектуального Олимпа обитал Александр Александрович Мейер. О нем Лихачёв говорил во взволнованно-благодарных тонах: «Его исключительная образованность позволила ему быть одним из самых современных философов, работы которого… кажутся написанными сегодня. Во всяком случае, его «Философские сочинения», вышедшие в Париже в 1982 г., производят впечатление написанных как бы со знанием работ Леви-Стросса, К.Юнга, Б.Малиновского

Д.С.Лихачев в одежде арестанта. Соловки.

иА.Ф.Лосева, вышедших позднее, – настолько они предвосхитили их идеи» (Воспоминания. С.227). Беседы Мейера и его единомышленников – людей высокого ума и светлой души – были для Лихачева завершением Серебряного века. «Для меня разговоры с Мейером… и всей окружавшей его соловецкой интеллигенцией были вторым (но первым по значению) университетом… Была ли это своеобразная «Башня» Вячеслава Иванова? Пожалуй, лучше, так как и длилось все дольше, и велись наши разговоры ежедневно» (Там же. С. 226).

Вот эти-то люди и сделали Лихачёва по-настоящему образованным и социально продуктивным человеком. Ведь на Соловках были театр, библиотека, музей и Криминальный кабинет (Кримкаб), устроенные ими. Богатство древнерусской иконописи сияло со стен музея. Работа в Кримкабе показала, что и в концлагерных условиях можно быть созидательным. Спокойный и сдержанный Александр Николаевич Колосов «сделал великое дело. Он дал идею создания в Соллагере Детской колонии – для несовершеннолетних преступников – и спас, хотя и не перевоспитал, с помощью своих сотрудников сотни бывших беспризорников» (Воспоминания. С. 178). И Лихачев помогал ему, обогатившись сам: Дмитрий записывал рассказы подростков. Те спрашивали: «Зачем? Ведь мы же врем?» – А Лихачева-то и интересовало, как создаются легенды. Он решал филологическую задачу и при этом учился письменной речи – да, именно через фиксацию словесного потока говорунов. А из библиотеки брал искусствоведческие и исторические книги, написанные прекрасными стилистами (Грабарем, Тарле), чтобы выработать свой слог. У Михаила Ивановича Хачатурова «многому можно было поучиться в практической жизни, а главное – умению обходиться с начальством, не теряя собственного достоинства. Со стороны глядя, было видно, что он смеется над начальниками, презирает их» (Там же. С. 250). От проницательного психолога Александра Петровича Сухова, занимавшегося проблемой внушения, Лихачев и почерпнул сведения по современной психологии (скажем, узнал как-то сразу о теории Кречмера), и получил оценку личности «вождя»: «Сухов разгадал его бездарность – бездарность самого Сталина и его культа. Захват неограниченной власти он не считал результатом способностей Сталина. Все приемы Сталина, по его мнению, были те же, что и у Ленина» (Там же. С. 252).

Но против «соловецкой власти» свидетельствовали и соловецкая природа, и соловецкая история. Как-то, оказавшись вне стен лагеря, Лихачев вдруг обнаружил, что зайцы не боятся людей – а ведь для выработки такой реакции требовались столетия милосердного отношения монахов к нашим меньшим братьям. А вот старая, многовековая техника на Соловках демонстрировала и сметку, и волю, и усердие тех умельцев, которые вписали древний монастырь в девственную природу сурового острова.

Но тот ли Дмитрий Лихачев проходил университет Соловков; тот ли, кто прибыл из ленинградских поздних салонов и усовершенствовал свой ум? – Нет, произошла не прибавка к прошлому опыту, а метаморфоза.

Смерть и воскресение

В 1929 г. на Соловки наведался Горький, чтобы посмотреть, как происходит выделка «нового человека». Посмотрел. Все понял. Но сделал вид, что восхищен. А сопровождавшие его чекисты тоже сообразили, что соловецко-потемкинская деревня не ввела «Буревестника» в заблуждение, и во многом из-за неявного, но намекающего на показуху поведения заключенных (в библиотеке они читали газеты, держа их кверху ногами). А значит, нужно было дать урок – произвести показательные расстрелы. Вот тогда-то и настал для Дмитрия Лихачева Судный день.

«Поздно осенью 1929 г. ко мне ещё раз приехали на свидание родители. Мы жили в комнате какого-то вольнонаемного охранника… Я жил у родителей. Аресты шли. Под конец их пребывания ко мне пришли вечером из роты и сказали: «За тобой приходили!» Все было ясно: меня приходили арестовывать. Я сказал родителям, что меня вызывают на срочную работу, и ушел: первая мысль была – пусть арестовывают, но не при родителях… Выйдя во двор, я решил не возвращаться к родителям, пошел на дровяной двор и запихнулся между поленницами… Я сидел там, пока не повалила толпа на работу, и тогда вылез, никого не удивив. Что я натерпелся там, слыша выстрелы расстрелов и глядя на звезды неба (больше ничего я не видел всю ночь)!

Лихачев с родителями, посетившими его в Соловецком лагере. 1929 г.

Лихачев с родителями, посетившими его в Соловецком лагере. 1929 г.

С этой страшной ночи во мне произошел переворот. Не скажу, что все наступило сразу. Переворот совершился в течение ближайших суток и укреплялся все больше. Ночь была только толчком.

Я понял следующее: каждый день – подарок Бога! Мне нужно жить насущным днем, быть довольным тем, что я живу ещё лишний день. Поэтому не надо бояться ничего на свете. И ещё – так как расстрел и в этот раз производился для острастки, то, как я потом узнал, было расстреляно какое-то ровное число: не то триста, не то четыреста человек, вместе с последовавшими вскоре. Ясно, что вместо меня был «взят» кто-то другой. И жить надо мне за двоих. Чтобы тому, которого взяли за меня, не было стыдно! (Воспоминания. С.196-198).

У деспотической власти нет ни принципов, ни идеалов – есть ориентиры. Таким большевистским ориентиром было планирование – приказное усмирение порожденного самой же «диктатурой» хаоса. Так, в 1920-е годы было «загрузочное» планирование лагерного контингента. А после построения Беломоро-Балтийского канала в Соловки прибыла уже «разгрузочная комиссия». Лихачеву повезло: в первое десятилетие планового перевоспитания «масс» «ни за что» давали только 5 лет (в 1930-е годы – уже 10). Лихачева выпустили на год раньше. Предполагалось, что узник получил такую ощутимую экзекуцию, что ему и в голову не придет впредь проявить самонадеянность, самодостаточность, неосторожность – и уж тем более – непослушание.

Но советско-соловецкая власть сама выковала своего непримиримого супротивника. Лихачев попрал страх, убил в себе «Дракона». Он себя ощущал одним из тех, кого уничтожили в назидание другим. Этот случайно «недорасстрелянный» был живым посланником злодейски умерщвленных и находился в обширном пространстве Бога и культуры, ибо они, как известно, не делят людей на живых и мёртвых. И это не был агнец смирения и малодушного всепрощения. Ликом своим Лихачев больше напоминал апостола Павла, а не апостола Петра. И он готов был повторить знаменитые слова Гельдерлина: «Сострадая, сердце Всевышнего остается твердым».

Лихачев вышел из лагеря, чтобы творить и судить.  

М.В.Иванов

(Окончание следует.)

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2005 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков