Санкт-Петербургский университет
   1   2   3   4   5   6-7   8
   9  10   11  12  13  14
   15  16  17  18-19        
ПОИСК
На сайте
В Яndex
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 6–7 (3773–3774), 5 мая 2008 года
культурная среда

Жизнь как эпос, драма и роман

Почти 60 лет С.Г.Ильенко преподает на филологическом факультете РГПУ им.А.И.Герцена. В 1952-1956 и в 1966-69 годах она была деканом факультета, более пятнадцати лет возглавляла кафедру русского языка. Сакмарой Георгиевной Ильенко воспитана целая плеяда замечательных филологов-русистов, среди которых М.Я.Дымарский, Ян Заневский, И.А.Мартьянова, В.А.Шаймиев, Н.Л.Шубина и другие. Многие замечательные статьи С.Г.Ильенко, в том числе «Говорящий Ленский и слушающий Онегин», «Филологический статус письма пушкинской Татьяны и его интерпретация как “высказывания в высказывании”» были собраны в ее книге «Русистика. Избранное». (Петербург, 2003). В 2007 году был издан «Лексико-синтаксический словарь русского языка», написанный в соавторстве с И.Н.Левиной.

С.Г.Ильенко

С.Г.Ильенко

В течение многих лет в центре научных интересов С.Г.Ильенко стояли проблемы синтаксиса. Синтаксис — это прежде всего коммуникация. И есть какая-то закономерность в том, что Сакмара Георгиевна Ильенко — это не только выдающийся синтаксист, но и мастер человеческого общения, настоящий виртуоз коммуникации.

Двадцать девять–тридцать лицеистов
(Последние воспоминания детства)

Все мы родом из детства, и в не меньшей степени, чем годы университета, на наше становление влияют семейный уклад, традиции, впечатления и опыт, в которые мы погружены нашим детством и ранней юностью. Мои первые вопросы Сакмаре Георгиевне — о ее детстве. Завершает же нашу беседу обращение к прошлому, к семейному преданию.

 

— Я родилась в 1923 году, в Москве, где мы прожили около трех лет. Мы много путешествовали по России — побывали в Орле, в Смоленске, в Иркутске, в Твери. В Иркутске я кончила начальную школу, в Твери, где мы подзадержались, — среднюю. Каждый раз, когда родители переезжали, меня подбрасывали к любимой бабушке в Москву, и я жила там то два, то три месяца. Уже когда мы шесть лет жили в Твери, на праздники и на каникулы я продолжала ездить к бабушке.

И в семье было решено, что я поеду учиться в Москву, в Институт философии литературы и истории. (В какой-то период гуманитарные факультеты МГУ выделились в отдельный институт, ИФЛИ, расположившийся в Сокольниках.)

— Как Вы решили стать филологом? И существует ли какой-то «педагогический ген»?

— Какая-то наследственная предрасположенность, по-видимому, существует. Сколько я себя помню, я играла в учительницу. Сначала — просто с куклами. Потом, в четвертом классе, я занималась с первоклассниками. В те времена в школе широко практиковалась помощь хороших учеников отстающим. И в старших классах я помогала отстающим по русскому языку, по математике. Помню двух мальчишек из пятого класса, которые приходили ко мне заниматься математикой: я должна была их «подтянуть», чтобы они с «двойки» хоть как-то перескочили на «тройку»...

В школе я была отличницей, и все-таки из всех предметов больше всего любила историю и литературу.

— Почему же все-таки не история, а филология?

— Моя мать всегда была связана с книгой. Когда мы жили в Твери (город тогда назывался Калинин), она работала в библиотеке областной газеты (называвшейся, очень в духе времени, «Пролетарская правда»). В этой газете тогда же работал Борис Николаевич Полевой (автор «Повести о настоящем человеке»).

За те шесть лет, что мы прожили в Калинине, моей матери удалось скомплектовать удивительную библиотеку. Она общалась с букинистами, со старожилами-интеллигентами, у которых покупала редкие книги.

Характерный штрих того времени: мама была любительницей книг, но считала, что дома нужно иметь только самые любимые — и еще поэзию. За всем остальным нужно ходить в библиотеку. Готовить уроки — в библиотеку, писать сочинение — в библиотеку... Бабушка Розова из Москвы, правда, подарила мне собрания сочинений Пушкина, Толстого, Тургенева...

Видимо, меня все-таки окончательно покорила книга, и я решила, что пойду на филологический, причем скорее на литературоведение, чем на русский язык, — русский язык возник уже в Герценовском институте, под влиянием личности Надежды Павловны Гренковой.

18 июня 1941 года у нас в школе был выпускной бал, а 22 июня началась война. Почти все наши мальчики погибли. Они ведь были совсем не готовы к войне... 1922, 1923 и 1924 годы — самые выбитые. Из тех, кто родился в эти годы и пошел на войну, остались в живых немногие.

Хотя началась война, я поехала в Москву, поступать в ИФЛИ. Поскольку у меня был золотой аттестат (аттестат с золотой каемочкой, в отличие от обычного, с черной; медалей за все пятерки тогда еще не давали), мне нужно было пройти только собеседование. Деканом факультета был в то время Гудзий, а собеседование проводили разные профессора и очень по-разному. Кто-то спрашивал только по текстам: где родилась Мария Болконская (в романе лишь однажды упоминается, что она родилась в Кишиневе), как звали Савельича (ну, это уже легче: Архип), и так далее...

Собеседование сдавали по группам, в течение нескольких дней. Я увидела ребят, гораздо более подготовленных, чем я. Большинство — мальчики-очкарики: вечно читали книги под партой... Один мальчик особенно блистал своими знаниями, и когда его о чем-то спрашивали, он всегда знал ответ... Но когда он вышел после собеседования, то был весьма смущен. Его спросили, кого он знает из выпускников лицея — соучеников великого поэта. Как человек начитанный, он перечислил тех, кто есть в стихотворении «19 октября» (1825): Пущина, Дельвига, Горчакова, Кюхельбекера, Матюшкина. Потом он еще вспомнил Малиновского, сына первого директора лицея… «И только?» — спросили его.

С.Г.Ильенко. 1 октября 1937 г.

С.Г.Ильенко. 1 октября 1937 г.

Под впечатлением от этого рассказа я отправилась к мужу моей тетки, дяде Николаю, который был в то время заведующим отдела рукописей и редкой книги в Ленинской библиотеке. «Я должна знать всех лицеистов», — сказала я дяде Николаю. Он позвонил, и мне принесли толстую книгу Гастфрейнда, дотошного немца, о первом выпуске лицея. Неимоверно скучная книга. О каждом из лицеистов там было все, что только можно собрать: генеалогия, состояние и имение, где что находится, и так далее... Читать это подряд, особенно в 17 лет, почти невозможно. Сейчас бы я, наверное, уже не вернулась к этой книге — настолько она убила меня тогда... Я просидела над Гастфрейндом целый день, выписала всех двадцать девять лицеистов, выяснила, что тридцатого, некоего Гурьева, отчислили из лицея за безнравственное поведение...

Разумеется, про лицеистов меня никто не спросил... Но, кажется, я и сейчас еще помню имена почти всех...

— А о чем спросили на собеседовании Вас?

— Меня спросили о юбилее Пушкина (столетие со дня смерти широко отмечалось в 1937 году).

Надо сказать, в Твери у нас была очень хорошая учительница русского языка и литературы, Евгения Николаевна Власова. Будучи студенткой, в журнале «Русский язык в школе» я обнаружила статью о ней и ее разработки. Она была из очень творческих учителей.

В юбилейный год, когда я была в шестом классе, мы в течение всего года все вместе готовили Пушкинский вечер. Кто-то рисовал пригласительные билеты, те, у кого были музыкальные способности, пели, кто-то разыгрывал сцену у фонтана из «Бориса Годунова»... Мне досталась роль ведущей этого мероприятия, называвшегося «Жизнь и творчество А.С.Пушкина»... Выглядело это так: мой рассказ, например, доходил до Михайловской ссылки — делался перерыв, появлялась сцена у фонтана...

Со всей юношеской наивностью я стала рассказывать о нашем празднике, который был таким замечательным... Слушали меня не без интереса, хотя и ожидали, очевидно, совсем другого…

Я знала дореволюционные издания Пушкина и комментарии к ним. Знала советские работы о Пушкине, но не знала зарубежных. Я не осознавала, что в разные времена и в разных странах Пушкин становился идеологическим символом. В СССР он превращался в большевика, в отчаянного революционера, отождествлялся с декабристами — причем эволюция пушкинского творчества не учитывалась: лишь бы доказать, что, как писал в своем сочинении один абитуриент, «Пушкин был предтеча большевизма»... Все это проникало и в литературоведение, хотя против этого и устояли Б.В.Томашевский, Г.О.Винокур, Д.Д.Благой, М.А.Цявловский — да и им иногда приходилось «грешить»...

Несмотря на мою наивность, мне сказали: «Можете считать, что вы прошли собеседование».

Война

Сразу после собеседования у меня был тяжелый приступ аппендицита. Это очень испугало мою маму: «Учись-ка ты лучше в Калининском педагогическом», — сказала она, — и в сентябре я пошла на занятия в Калининский педагогический институт. Я даже пошла на курсы медсестер, но уже в середине октября 1941 года Калинин был взят. Я помню, как мама пришла из редакции и сказала, что сегодня ночью нужно уходить, потому что завтра будет поздно: наши войска отступают.

Отец в это время был где-то на окопах: строил укрепления. Нас было трое: мама, я и наша домработница, Аннушка. Надо сказать, что до войны во многих интеллигентных семьях, отнюдь не зажиточных, были домработницы: их труд был довольно дешев. Быт был не тот, что теперь, особенно в провинциальных городах, где нужно было топить печь, ходить за водой...

Мы собрали какой-то узел, очень нелепый, вышли из дома в четыре часа ночи, и километров двадцать шли по шоссе, пока нас не подобрала редакционная машина. Мы были до того растеряны, что не сообразили даже самых примитивных вещей. У нас были очень хорошие альбомы со старинными фотографиями — кожаные, с пряжками — и мама сказала: «Ну как же мы их понесем?..» Аннушка, домработница, побежала и спрятала альбомы в дровяном сарае. Конечно, потом все это сожгли... Вынуть и забрать хотя бы некоторые фотографии не пришло тогда в голову...

Было принято решение о том, что «Пролетарская правда» будет издаваться до тех пор, пока существует Калининская область. Мы ездили из города в город и выпускали где номер, где два. Но в газете не было корректора. И Борис Николаевич Полевой, который часто встречал меня в библиотеке, сказал редактору: «А вот Сакмара — она же отлично кончила десятилетку, пусть она и будет корректором!..»

Одно дело получить пятерку по русскому языку в аттестат, и совсем другое дело быть корректором, но выхода не было. Редактор был очень строгим, требовательным, и я боялась его как огня. Помню, как мне снились опечатки, которые я пропускаю...

Когда Калининская область была почти полностью занята немцами, редакцию распустили. Большинство мужчин поехали корреспондентами на фронт, а женщины должны были устраиваться кто как может. Это было в Кимрах, на Волге, и мама решила, что нужно садиться на баржу и плыть в Нижний Новгород, где было много родственников — потомков Михаила Степановича Степанова.

Мы плыли, плыли медленно и долго, и доплыли до Нижнего Новгорода. Это было поздней осенью.

— Вы пошли учиться?

— Я перевелась из Калининского в Горьковский пединститут и проучилась там до весны.

В апреле 1942 года был комсомольский призыв девушек в армию. К нам приехал некто Кочемасов, секретарь горкома комсомола. Помню, что половина девушек не столько слушала его патриотические речи, сколько смотрела на этого довольно интересного молодого человека в кожаной тужурке...

Так или иначе, в марте 1942 года мы пошли добровольцами в армию. Думали, нас сразу же направят на фронт. Но нас сначала привезли в школу, где мы проходили строевую подготовку, учились стрелять, знакомились с Уставом... Потом пришло распоряжение направить нас в части противовоздушной обороны.

Части ПВО были во всех больших городах, подвергавшихся массированным бомбардировкам. Были они и под Нижним Новгородом — промышленный город, он очень сильно обстреливался. В ПВО были различные подразделения: артиллерия, прожекторы, связисты. Я попала в связисты и пробыла в армии до конца войны.

Моя военная жизнь, конечно, не сравнится с военной жизнью моего мужа, Л.М.Гольденберга, ставшего впоследствии профессором Института связи им. М.Бонч-Бруевича. В войну мой муж тоже был связистом — он был и под Сталинградом, и на Курской дуге, и форсировал Днепр... Настоящие фронтовики расшифровывали ПВО так: «пока воевать обождем».

И все же верно, что у войны — не женское лицо... Хотя фактически мы подвергались опасности не больше, чем обычные горожане, но сейчас я почти не представляю, как я, например, могла лишь с помощью «когтей» забраться на телеграфный столб, чтобы соединить провода, — а ведь могла и не только это…

Сначала я была в прожекторном полку. Часто мы должны были подниматься на вышки с командиром. Мы знали все силуэты немецких самолетов во всех ракурсах, должны были распознавать их и докладывать: «В таком-то направлении появился мессершмит»... Затем командир полка отдавал команду, которую мы должны были передать: какому подразделению вступать в действие. Это тяжело, потому что ошибиться нельзя.

Из части ПВО под Горьким меня, как грамотную девушку с хорошим почерком, перевели: я продолжала служить уже при штабе ПВО в Горьком. В штабе у меня была работа менее напряженная в физическом отношении, но очень напряженная во всех других... У войны не женское лицо еще и оттого, что с женской психикой происходит что-то не то, что происходит с мужской психикой во время войны...

В штабе полка мне пришлось принимать телефонограмму о своей однокурснице, Любе Барсовой, — мы вместе учились на факультете русского языка и литературы. Я получила телефонограмму, которую должна была немедленно передать командиру полка: Люба Барсова покончила с собой.

Артиллерийские и прожекторные точки были рассеяны вокруг Горького. В каждом расчете — одиннадцать человек: старшина и десять девочек, у каждой свой номер. Во время налета все занимают свои позиции, чтобы прожекторами поймать вражеский самолет. Расчеты стоят в поле, кругом зима, иногда и волки воют.

С.Г.Ильенко (слева) и Н.М.Колюжная (ныне доктор исторических наук, востоковед). 1944 г.

С.Г.Ильенко (слева) и Н.М.Колюжная (ныне доктор исторических наук, востоковед). 1944 г.

Люба была славная, без каких-либо странностей девушка. И вот она вышла, сняла обувь, поставила под грудь винтовку, нажала на курок и погибла.

Это был не единственный случай. Другая девушка у нас в части пыталась покончить с собой, но лишь легко себя ранила и осталась жива. Ее судил трибунал. Суд был открытый. Помню, как председательствующий спрашивал ее: «Старшина к тебе приставал?». А она отвечала: «Да, приставал. Он говорил мне: “Ах ты, чадо мое, чадо!”». Это была простая крестьянская девушка, она не знала слова «чадо»... В конце концов ее приговорили к отправке в штрафной батальон. Дальнейшей ее судьбы я не знаю, но штрафной батальон — это была почти верная смерть. Лишь единицам удавалось пройти штрафбат и остаться в живых. Среди таких счастливчиков оказался и мой однокурсник, живущий сейчас в Новосибирске профессор А.Н.Федоров.

Вспоминается и еще одна драматическая история, произошедшая много позже, в 1950-х годах, когда я уже была деканом. Один студент из Венгрии был влюблен в русскую девушку. Он уже заканчивал институт, ему предстояло вернуться домой, но им так и не удалось добиться разрешения пожениться (браки с иностранцами были тогда под запретом). Этот студент покончил с собой. В своей предсмертной записке он писал, что трагедия Ромео и Джульетты кажется ему менее безысходной: у них все-таки был выход — возможность бежать...

— Сакмара Георгиевна, что стало с вашим отцом?

— Отец нашел нас с мамой в Горьком, у родных. Он еще успел проводить меня в армию. Вспоминаю, как он помогал девушкам забираться на грузовики... Ему тоже пришла повестка в армию, но вскоре после этого он умер: он был уже серьезно болен.

О городе и об эпохе

— Как Вы попали в Ленинград? Какое впечатление произвел на Вас город?

— В 1946 году я перевелась в Герценовский педагогический институт. Мне говорили тогда: «Ах, вы с фронта! Так у вас, получается, три года потеряны...» Но я не считаю, что эти годы были «потеряны»... У человека обязательно должно быть что-то за плечами — то, о чем можно сказать: «Я смог, я сделал это»... За что не было бы стыдно.

Ленинград 1946 года, конечно, отличался от сегодняшнего Петербурга... Но все-таки была Стрелка Васильевского острова, были мосты, были набережные... Е.Г.Эткинд говорил: «Рим — это Италия, Париж — это Франция, Берлин — это Германия, а Петербург — это Европа...» И это действительно так, Петербург поражает своим европейским космополитизмом.

— Почему в Герценовском институте Вы стали заниматься лингвистикой, а не литературоведением?

— Отчасти из-за того, что я попала под обаяние личности Надежды Павловны Гринковой. Она читала нам лекции по истории языка и вела семинар по «Слову о полку Игореве». В аспирантуру меня приглашали сразу на три кафедры, но я все-таки предпочла кафедру русского языка.

В те времена довольно распространены были публичные диспуты междж учеными. Мне довелось присутствовать на диспуте о Достоевском. Декан факультета В.П.Друзин, ставший редактором журнала «Звезда» после знаменитого ждановского постановления, «разоблачавшего», в частности, Зощенко и Ахматову, организовал диспут между профессором А.С.Долининым и «чиновником от литературы» В.В.Ермиловым. Диспут был превращен в идеологический разгром глубокого и тонкого исследователя Достоевского Аркадия Семеновича Долинина. Примечательно, что студенты поддержали Долинина... Подобные «диспуты» подавляли желание заниматься литературоведением. Не хотелось оказаться в сугубо идеологическом пространстве. У Н.П.Гринковой я стала заниматься языком художественной литературы. Моя кандидатская диссертация была посвящена стилю автобиографической трилогии М.Горького. Но и от этой проблематики я ушла, пытаясь найти в языкознании нишу, наиболее объективизированную, вне субъективистских представлений. Случилось это так. В 50-е годы в «Вопросах литературы» появилась статья Поляк, в которой резко критиковались лингвистические работы, посвященные языку писателя. Был выхвачен фрагмент из моей статьи, который вне контекста, действительно, выглядел по-дурацки. Эпиграфом же к этой статье, критиковавшей языковедов, были слова Твардовского: «Не боги горшки обжигают, но мастера». Меня это больно задело. Все-таки хотелось быть мастером… И тогда я решила: всё, буду заниматься грамматикой. Здесь, как мне по наивности казалось, гораздо больше объективных критериев подходов и оценок. Только со временем начинаешь понимать, что занятия наукой требуют терпения и мужества.

В начале 1960-х годов у нас на кафедре почти никто не занимался современным русским языком. Это было непрестижно. Все занимались, главным образом, историей языка, диалектологией, общим языкознанием. Когда было решено, что я стану заниматься современным русским языком, все преподаватели подходили ко мне и выражали свое сочувствие — это воспринималось как какая-то «лингвистическая ссылка»…

Об учителе и об учителях — коллегах и учениках

— Как-то, говоря об Аристотеле, на столетия «задержавшем» развитие логики, Вы вспомнили афоризм: «Настоящая значимость ученого определяется тем, на какое время он задержал развитие науки...»

— Ну, я-то не задержала развитие науки... — смеется Сакмара Георгиевна. — М.А.Соколова, профессор Петербургского университета, говорила: «Если я что и сделала для науки — так это воспитала двух замечательных историков языка: Колесова и Маркова»…

— Вам довелось общаться со многими крупными учеными. Расскажите о ком-либо из них.

— Конечно, в первую очередь мне хочется вспомнить о моем научном руководителе, Надежде Павловне Гринковой.

Она родилась в очень простой семье. Сама она однажды сказала: «Я родилась в семье, где не было ни одной книги». Но родители, видимо, все сделали для того, чтобы дать детям образование. Надю, старшую дочь, отдали в гимназию. Девочка была очень смышленая и очень способная к языкам. Много позже, когда Надежда Павловна ездила в диалектологические экспедиции, стоило ей появиться в какой-нибудь деревне, она тут же начинала говорить на диалекте. Она моментально усваивала новые слова, не говоря уже о фонетических и орфоэпических особенностях... Это была настоящая барышня-крестьянка.

После гимназии Надежда Павловна абсолютно свободно владела французским, знала немецкий и латынь. Греческий в женских гимназиях не преподавали, но она выучила его сама. Она ходила на лекции вместе с будущим академиком В.В.Виноградовым — вот уж кому действительно серьезно удалось «приостановить» развитие науки. Его «Русский язык. Грамматическое учение о слове» — книга удивительно актуальная и по сей день. Надежда Павловна вспоминала об огромной плетеной корзине в комнате В.В.Виноградова, доверху заполненной какими-то записками. Все они оказались материалами по его работе — выписки из того, что он читал.

Н.П.Гринкова стала крупным диалектологом. Ученица историков языка А.А.Шахматова и Н.М.Коринского, она сначала ездила на Север, потом стала заниматься воронежскими говорами.

— Что удалось сделать Н.П.Гринковой?

— Ей принадлежат фундаментальные исследования по воронежским говорам. Сама фиксация и всестороннее описание диалектов — задача чрезвычайно важная, в том числе и для истории языка: в диалектах обнаруживается много языковой архаики. Н.П.Гринкову, помимо всего прочего, интересовала проблема влияния литературного языка на диалекты. Она в каком-то смысле стояла у истоков того, что сегодня называют социолингвистикой. Н.П.Гринкова была ведущим сотрудником сектора диалектологии Академии наук, долгие годы была заведующей кафедрой русского языка Герценовского института.

В какой-то момент Н.П.Гринкова была осуждена за марризм — за приверженность опальному направлению в языкознании. По сути дела, Н.П.Гринкова не была приверженницей марризма. Как и многие ученые, она пыталась найти какую-то идеологическую «крышу» — но все это было скорее формально.

Мне иногда кажется, что многие советские ученые-гуманитарии вообще не имели мировоззрения, если под мировоззрением понимать стройную систему взглядов на мир и на положение человека в мире. Было лишь мироощущение. Все проходили обязательный канон марксистских работ, получая философию из вторых рук. В итоге желаемое часто выдавалось за действительное...

Надежду Павловну не сняли с работы только благодаря ректору Герценовского института Н.П.Кирееву, который оказался очень самостоятельным человеком и сумел ее отстоять. Он говорил с партийными функционерами на их языке: «Ну, она коммунист. Ошиблась — сама и должна исправиться, и кафедру перевоспитать...» И Надежда Павловна возглавляла кафедру до самой смерти, до 1961 года.

— Что в Вас, как Вам кажется, от Н.П.Гринковой?

— Главное, к чему приучала нас Н.П.Гринкова — это внимание к материалу, к языковому факту. Сегодня — и не только в лингвистике — все готовы строить общие концепции. Но мало кто умеет и любит собирать материал. Сегодня большие возможности предоставляет нам интернет, работа идет быстрее. Но очень важно пропустить материал через себя (открыв ли книгу, записав ли чужую речь), а в этом не может быть спешки. И только тогда становятся возможны концептуальные построения.

Мне вспоминается работа Н.П.Гринковой, посвященная прилагательным в «Капитанской дочке» Пушкина. Как всегда безукоризненно дотошно проанализирован материал: и наличие, и отсутствие прилагательных — то, из чего возникает удивительный пушкинский минимализм. И все это без компьютера, вручную…

— Кого бы Вы еще назвали среди своих учителей?

— Н.П.Гринкова всегда старалась ввести своих аспирантов в круг лингвистического сообщества. В конце 1940-х и в 1950-е годы в Ленинграде трудились многие выдающиеся лингвисты: В.М.Жирмунский, И.И.Мещанинов, С.Д.Кацнельсон, Б.А.Ларин, М.И.Стеблин-Каменский, М.И.Матусевич, Ю.С.Маслов, Л.Р.Зиндер, М.А.Соколова, Ф.П.Филин. Не был равнодушен к языковым проблемам и Д.С.Лихачев. Общение между Ленинградским отделением Академии наук, Университетом и Герценовским институтом было тесным и плодотворным. Аспиранты участвовали во всех конференциях и находились в атмосфере современных научных поисков. Не могу не упомянуть о замечательных Щербовских чтениях, проводимых в декабре каждого года университетской кафедрой фонетики. Л.В.Щерба (1880–1944) был для ленинградских ученых и учителей лингвистическим кумиром. Он стал героем многих филологических мифов. Сюжет о знаменитом примере с «глокой куздрой», знакомый отнюдь не только филологам, стал известен благодаря слушавшему в свое время Щербу писателю Льву Успенскому.

Увлеченность не только глубокими теоретическими проблемами, но и открытость к разнообразной практической деятельности культурологического и просвещенческого толка унаследовала от Щербы яркий представитель этой лингвистической школы Президент Санкт-Петербургского университета Л.А.Вербицкая — разносторонне талантливый ученый и блистательный организатор.

Говоря об учителях, я могла бы бесконечно перечислять своих коллег и учеников, у которых я училась всегда и продолжаю учиться сейчас. Примерно в 1963–1973 годах на филфаке Герценовского института был своего рода Ренессанс. Особенно ярким было литературоведение. В те годы в Герценовском преподавали Е.Г.Эткинд, Н.Я.Берковский, В.А.Западов, Я.С.Билинкис, Б.Ф.Егоров, Н.Н.Скатов, В.Н.Альфонсов. Приезжали с лекциями Ю.М.Лотман и И.С.Аверинцев.

В те времена ходил анекдот о трех выдающихся ленинградских филологах: академик Алексеев все знает и ничего не понимает, профессор Берковский ничего не знает и все понимает, академик Жирмунский все знает и все понимает… У Н.Я.Берковского действительно никогда не было дотошности Алексеева, начинал он как «культпросветработник», но все-таки он стал очень начитанным и глубоким исследователем.

Е.Г.Эткинд не был просто литературоведом или лингвистом. Это был филолог в широком смысле слова. Одной из его отличительных черт было стремление и умение легко обо всем написать. В его работах никогда не бывало литературной тяжеловесности — такой, какую мы находим, например, в работах М.А.Цявловского. Последний был блестящим лектором, но его работы — не такое уж упоительное чтение…

По сравнению с другими Е.Г.Эткинд был более свободным человеком. Хотя мы еще не были близкими друзьями, я получала от него самиздатовскую литературу, и это сближало. Он был доверчивым человеком, и у него была внутренняя потребность поделиться той хорошей литературой, которая у него была. Порой он переступал порог осторожности. В какой-то момент на него завели дело, был суд, и он вынужден был уехать на Запад.

Среди «коллег по синтаксическому цеху» в течение многих лет мне были особенно близки в Ленинграде — Кира Анатольевна Рогова и Галина Николаевна Акимова, в Москве — Вера Арсеньевна Белошапкова, с которой мы вели долгие и плодотворные споры по вопросам синтаксиса, Татьяна Григорьевна Винокур, обладавшая ни с чем не сравнимым обаянием коренной москвички из семьи с большой университетской историей. С аспирантских лет мы были дружны с Верой Васильевной Степановой, известным лексикологом, и Верой Ивановной Чагишевой, виднейшим диалектологом, по сей день мы дружим с Марой Борисовной Борисовой, замечательным специалистом по стилистике…

Но подросли и мои бывшие ученики, общение с которыми дает мне очень много: В.А.Козырев, В.Д.Черняк, М.Я.Дымарский, И.А.Мартьянова, Н.Л.Шубина, И.Н.Левина и другие.

Не могу не сказать и о Светлане Ивановне Тиминой, которой в начале 1990-х, в изменившихся условиях, удалось построить работу кафедры новейшей литературы принципиально по-новому.

Что значит быть настоящим лингвистом?

— Кто были Ваши учителя из старшего поколения, наряду с Н.П.Гринковой?

— В Герценовском институте это была Л.В.Матвеева-Исаева, очень широко образованный славист. В Университете я бывала на лекциях Ю.С.Маслова, Л.Р.Зиндера, М.И.Матусевич, воспитавшей таких замечательных языковедов-фонетистов, как Л.В.Бондарко и Л.А.Вербицкая.

— Как бы вы охарактеризовали этих ученых?

— Это были настоящие лингвисты. С необыкновенной легкостью они переключались с языка на язык, и вообще были очень широко образованными людьми.

— Что значит быть настоящим лингвистом сегодня?

— Исходя из моего «лингвистического воспитания», скажу, что настоящий лингвист должен обладать по-настоящему хорошим знанием истории языка, которым он занимается. Он не должен барахтаться в одном-единственном языке. Скажем, если это русский язык — необходимо знать по крайней мере какие-то славянские языки. Представить себе прежнее поколение языковедов без этого невозможно.

— Вам кажется, это был золотой век языкознания?

— В отношении сравнительно-исторических исследований — да. Однако надо признать, что в отношении метода в ту эпоху, вплоть до последней трети века, господствовала практически сплошная описательность. Теорией занимались лишь единицы: Востоков, Потебня, Шахматов, Щерба… Вспоминается «Именное склонение» Обнорского — толстенная книга, в которой все подробнейшим образом собрано, но очень не хватает теоретического воздуха.

Теория по-настоящему возрождается к концу XX века. Хотя и до этого были, конечно, исключения. Например, Вячеслав Всеволодович Иванов. Идеальный языковед — в том смысле, что в его исследовательском распоряжении — до сотни языков. На нескольких он может свободно изъясняться и оперирует фактами из еще нескольких десятков.

Сейчас совсем не много настоящих русистов. Особняком стоит фигура Александра Владимирович БОндарко.

— А.В.Бондарко — легендарный ученый. Расскажите о его пути в лингвистике.

— А.В.Бондарко окончил ЛГУ и защитил кандидатскую диссертацию у Ю.С.Маслова. Но остаться в Университете он не мог. Тогда Ю.С.Маслов позвонил Н.П.Гринковой — и она взяла «талантливого мальчика» в Герценовский.

Александр Владимирович очень быстро проявил себя как незаурядная личность. В 1963–66 годах он был деканом. Но уже тогда было понятно, что у него большое научное будущее. Александр Владимирович всегда был необыкновенно собранным человеком.

Будучи в докторантуре, он дал себе зарок восемь часов в день заниматься диссертацией. Если в какой-то из дней он не вырабатывал эту норму, то отрабатывал ее в последующие дни…

После защиты диссертации А.В.Бондарко стал самым молодым доктором по гуманитарным наукам в системе Министерства просвещения. Его пригласили в академический Институт языкознания, и по сей день он работает в Институте лингвистических исследований РАН. Сегодня А.В.Бондарко возглавляет школу функциональной грамматики, научные труды которой составили несколько томов. Его функционально-грамматический подход продолжает оказывать влияние на развитие кафедры русского языка в Герценовском университете.

— От каких опасностей Вы хотели бы предостеречь молодых языковедов?

— От тех же опасностей, что грозили всегда. От замкнутости в своей скорлупе: русский язык — так больше ничего и не надо. А кроме того, от пренебрежения материалом.

С развитием компьютерных технологий, с увеличением скорости нашей жизни мы подчас становимся менее требовательны к самим себе. Хочется предостеречь и от самоуспокоенности, самодовольства.

Из семейной хроники

Когда я попросил Сакмару Георгиевну рассказать о ее родителях, она начала свой рассказ с затакта – с того, что непосредственно связано с нашей жизнью. Слушая этот рассказ, мы понимаем: настоящее и прошлое укорененены друг в друге. Перед нами – живая история живой жизни. Сакмара Георгиевна рассказывает о своей матери, рассказывает о встрече матери и отца... Слушая такие истории, понимаешь, что Генри Филдинг в своей «Истории Тома Джонса», и Пастернак в «Докторе Живаго» были не такими уж выдумщиками...

Истории эти одновременно полны и драматизма, и оптимизма... О чем же говорят нам эти истории? На пути у человека много препятствий, но они преодолимы. Преодолевает их мудрость добрых и людей.

«Добрых и мужественных», — добавляет Сакмара Георгиевна.

Датская волна и революция (История отца)

— Кажется, политолог и экономист Влада сказал, что в современном мире лет до тридцати человек по сути дела еще не родился. Активная и полноценная человеческая жизнь начинается с тридцати. До сорока, по его мнению, продолжается юность, и только затем наступает зрелость. С пятидесяти до шестидесяти — тоже какой-то симпатичный период, с шестидесяти до семидесяти — старость, с семидесяти до восьмидесяти — «тяжелая старость», а если человек доживает до девяноста лет — то это уже божье наказание за грехи... И действительно, чрезвычайно редко человек «за девяносто» сохраняет свободу мышления, подвижность ума... Память, чаще всего, резко ухудшается, и тогда… Словом, с воспоминаниями надо поторопиться.

В пушкинскую эпоху редко встречались долгожители вроде П.А.Вяземского... Из 29 лицеистов пушкинского выпуска никто не дожил до «тяжелой старости». Лишь князь А.М.Горчаков умер 85 лет, в 1883 году, пережив Пушкина почти на полвека. Помните у поэта:

Кому из нас последний день лицея
Торжествовать придется одному?..

Люди рано умирали, но и созревали гораздо раньше. Это относится и к поколению моего отца.

Мой отец родился в Петербурге, в 1885 году. Окончив гимназию, он поступил в Горный институт, но проучился там всего год: участвовал в студенческих волнениях... Он был марксистом, поклонником Плеханова. В свои 16–17 лет он был вполне зрелым человеком.

Сейчас считаются почти неприличными слова «революция» и «революционный». Время слишком властно над нами — каждое время ограничивает видение обычного человека. Я не говорю о гениях, наделенных даром какого-то особого видения, и даже предвидения.

За участие в революционном движении отец был исключен из Горного института, какое-то время ему было запрещено жить в столицах. Потом, продолжая свою политическую деятельность, он попал в ссылку в Вологду. Вернувшись из ссылки, он продолжил свое образование уже на историко-филологическом факультете Петербургского университета, считая, что политик должен основательно знать историю. Но и Университет ему не пришлось окончить. На последнем курсе он опять попался на каких-то прокламациях и вновь был арестован.

Будучи социал-демократом, отец принадлежал к фракции меньшевиков, которых потом громили и осуждали, — эта принадлежность к фракции меньшевиков стала впоследствии весьма неприятным штрихом в биографии отца. Как и все последователи Плеханова, и как большинство русских интеллигентов, отец с восторгом воспринял Февральскую революцию и с горечью революцию Октябрьскую. Но тем не менее, надо было продолжать жить. Математически одаренный человек, он переквалифицировался в экономиста и стал работать, не будучи членом большевистской партии.

В 1921 году состоялся знаменитый X съезд ВКП(б), на котором был провозглашен НЭП — «всерьез и надолго». Вопрос о НЭПе получил резонанс еще до X съезда. Моему отцу понравилась идея НЭПа, ему казалось, что за экономической свободой последуют и другие свободы. Еще не зная, что на этом же X съезде будет принята резолюция о единстве партии, исключающая дискуссии и демократические установки, отец вступил в партию. Его приняли — все-таки он был революционером, социал-демократом. Позднее отец всегда подчеркивал, что в партию большевиков он вступил до X съезда, не зная про эту самую пресловутую резолюцию.

— Как звали Вашего отца?

— Георгий Михайлович Бек. Его дед был датчанин, он приехал в Россию вместе со своим сыном тогда же, когда и семья В.И.Даля. Это была «датская волна», во время которой много интеллигентов из Дании приехали в Россию. Впоследствии эта волна как бы растворилась в общем потоке приехавших в Россию европейцев. Отец уже был православным, но его отец еще был лютеранин, и звали его Михаил Отто Горальдович Бек. Это был финансист, дослужившийся до директора Крестьянского банка (не банкир в нашем понимании — управленец со средним достатком).

Бывшего меньшевика совсем не пролетарского происхождения, отца почти каждый раз исключали из партии во время регулярно проводившихся чисток партийных рядов, но потом восстанавливали и переводили в другой город с понижением в должности. Однако в последний раз отца исключили из партии довольно «удачно». Это было в самом начале 1937 года. Его сняли с работы, он выпал из обоймы более или менее руководящих работников и не попал в жернова жестоких репрессий. Он оставался исключенным из партии и снятым с работы. Про него просто забыли – и он избежал тюрьмы и лагерей.

Побеждающая доброта
(История матери)

— Расскажите, пожалуйста, о Вашей матери.

— Про мамину семью можно писать роман...

Михаил Степанович Степанов, дед моей матери, был незаконнорожденным (его мать потом просто выдали замуж за некоего Степанова), и до конца не ясно, кто был его истинным отцом. Человек этот, однако, помогал сыну, и на его средства Михаил Степанович смог получить образование и даже окончил Московский университет. После университета он поехал в Нижний Новгород учительствовать: преподавал в гимназии, затем стал инспектором народных училищ, а потом директором — должность по тем временам довольно солидная.

Михаил Михайлович женился на Ольге Васильевне, моей прабабушке, и у них было тринадцать детей. Двое детей умерли рано, а одиннадцать дожили до зрелого возраста: трое мальчиков, остальные девочки, в том числе и моя бабушка, Инна.

В отношении дочерей у Михаила Степановича была такая установка: раз барышня получила образование в гимназии — она должна до замужества отдать свой долг просвещению. И они шли преподавать — кто французский, кто рисование... Мою бабушку, Инну, Михаил Степанович определил в начальную школу. Впоследствии она стала заведующей этой школы — но не это самое интересное...

Инна Михайловна, моя бабушка, влюбилась в одного аристократа (я видела его на фотографии — действительно можно влюбиться!). Она родила от этого человека троих детей (моя мама, Ольга, была старшая, потом родились девочка Софья и мальчик Миша). Так как все дети были незаконнорожденными, их мать держали в школе только из уважения и почтения к ее отцу. Он стал крестным этих детей, они получили его отчество и фамилию — и с этим считались.

Семья Михаила Степановича была очень дружной — по-видимому, он действительно был очень чутким педагогом. Его дети во всем друг другу помогали. Каждое лето моя бабушка, Инна Михайловна, отправлялась со своими тремя детьми и их няней к своей родной сестре, Нине, которая была замужем за бедным дворянином Образцовым. Все лето они проводили во флигеле их маленькой усадьбы. Этот Образцов был целеустремленным человеком: он стал ветеринаром, лечил своих и крестьянских лошадей и другую живность…

В один из приездов моя бабушка пошла гулять с самым маленьким, трехлетним Мишей. Они гуляли у пруда. Она села на лавочку, достала книжку... Не сразу заметила, что ребенок упал в воду. Откачать его не смогли. В ту же ночь произошло что-то странное. В одной из комнат находился мертвый мальчик, в этой же комнате осталась его мать, моя бабушка. Горели свечи. Что случилось — так никто и не знает... Дом загорелся. Няня почувствовала это уже очень поздно. Она схватила девочек и выбежала с ними из дому...

Хоронили потом двоих: маленького Мишу и Инну Михайловну. Остались две девочки, одна пяти, другая семи лет. Нина Михайловна хотела взять их обеих. Но мама моя была особой довольно самостоятельной и заявила: «А мне больше нравится тетя Соня. Не хочу быть у тети Нины, хочу быть у тети Сони». И ее взяла к себе Софья Михайловна.

Муж Софьи Михайловны, Розов, был инженер и архитектор, и потом даже стал профессором по строительным материалам. И мама воспитывалась в этой семье. Тетка, родная мамина сестра, воспитывалась у Образцовых. Ее сразу же удочерили, и она стала дворянкой. Мама моя так и осталась Степановой, ее не стали официально удочерять — считалось, что если наследства нет, то нечего и возиться с удочерением.

После революции сестрам настало время поступать в университет. Маму мою без проблем приняли на медицинский факультет МГУ — она считалась обездоленной незаконнорожденной... А несчастную Софу, ее сестру, у которой действительно были склонности к медицине — они без конца лечили каких-то животных у себя в усадьбе, — не приняли: она дворянка. Но здесь уже проявила характер моя мама — так же, как когда-то при выборе родителей... Она дошла до наркома, добиваясь, чтобы сестру взяли в университет.

Мама моя ушла из университета после первого курса. Она всегда любила читать, пошла на какие-то библиотечные курсы и стала библиотекарем. А Софа благополучно окончила университет и стала очень хорошим врачом.

— Как познакомились Ваши родители?

— Отец был намного старше мамы. Розов, ее приемный отец, окончил Томский университет и попал в Рязань. Там он возглавлял какое-то строительное предприятие. В это же время в Рязань сослали моего отца, и он устроился экономистом на это самое предприятие. Мама тогда была в последнем классе гимназии. Она увидела моего отца, революционера, — и влюбилась. Все это была интеллигентская среда… И не без основания считается, что именно наша интеллигенция, в конечном счете, привела к тому, что совершилась революция.

Мама влюбилась и затаилась. У отца к тому времени уже были жена и маленький ребенок. Отец, как человек порядочный, особенного внимания маме тоже не уделял. Но потом его жена умерла. Отец с мамой встретились уже в Москве, когда он был свободным человеком... И они поженились.  

Вадим Хохряков
Фото Андрея Дубровского
и из архива С.Г.Ильенко

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2008 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков