Санкт-Петербургский университет
   1   2   3   4   5   6-7   8
   9  10   11  12  13  14
   15  16  17  18-19        
ПОИСК
На сайте
В Яndex
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 6–7 (3773–3774), 5 мая 2008 года

«Старый петербуржец»
глазами итальянцев

В мае 2008 г. исполняется 110 лет со дня рождения одного из крупнейших отечественных исследователей истории и культуры Италии эпохи Возрождения профессора Матвея Александровича Гуковского (1898–1971), заведовавшего кафедрой истории средних веков Исторического факультета Ленинградского государственного университета и библиотекой Эрмитажа. Широта его профессиональных интересов была удивительной. Она простиралась от исследования народных движений до изучения генеалогий княжеских родов, от описания автографов великих итальянцев (Рафаэля, Микеланджело, Т.Тассо) до рассмотрения особенностей ренессансных рыцарских турниров, от стремления проникнуть в тонкости экономической жизни и быта XIV–XV вв. до вопросов истории техники и строительства. Все это нашло отражение в капитальном, но, к сожалению, незавершенном труде «Итальянское Возрождение» (два вышедших тома переизданы в 1990 г.), охватившем всю сложность историко-культурной проблематики Возрождения в целом, не имеющем, пожалуй, до сих пор аналога в историографии. Особо следует отметить глубокий интерес Матвея Александровича к истории искусства ренессансной Италии, наиболее полно воплотившийся в нескольких монографиях, посвященных творчеству и научным исследованиям Леонардо да Винчи.

М.А.Гуковский. Конец 1950-х гг.

М.А.Гуковский. Конец 1950-х гг.

Наследие ученого неотделимо от его личности. Многим памятны юбилеи М.А.Гуковского. Не совсем обычные. Юбилейные торжества, на которые приходили его друзья, крупнейший кинорежиссер (Г.А.Козинцев), актеры драматического театра, присылал телеграмму гениальный композитор, танцевали солисты балета и ученики балетного училища, в честь юбиляра салютовала пушка XV столетия. Может быть, выбор специальности определяется характером человека, может быть, специальные занятия накладывают отпечаток на личность ученого. Всего вернее справедливо и то, и другое. Но богатство и разнообразие культурных интересов Матвея Александровича — не просто личная черта, ее не сведешь к словечку «хобби», потому что любовь к балету (известно, что на балетный спектакль в Мариинском театре он направился сразу после освобождения из лагеря, прямо с вокзала, в ватнике, и был восторженно встречен за кулисами), к симфонической музыке, к киноискусству, чтение новинок мировой художественной литературы на главных европейских языках, занятия спортом и живой интерес к людям не были дополнением его профессиональных ученых занятий, они были равноправным содержанием его жизни и накладывали отпечаток на его научные труды, на учебно-педагогическую деятельность. Ибо во всем этом он был, прежде всего, не сторонним зрителем и потребителем, а активным и страстно заинтересованным деятелем культурной жизни своего времени. Его участие в работе ученого совета Института театра, музыки и кинематографии, художественного совета Ленфильма, Дома ученых, Дома кино не было общественной нагрузкой, это было работой не менее важной, чем работа в Эрмитаже и Университете. Когда я узнал, что Матвей Александрович будет выступать оппонентом в Институте физкультуры, я подумал, что профессора привлекли престижа ради, а он не сумел отказаться; но оказалось, что согласился он совершено сознательно и не без оснований: в диссертации речь шла о начале русского спортивного движения, которое проходило у него на глазах и при его участии. Но ведь так же точно обстояло дело и с кинематографом — от первых дискуссий вокруг ФЭКСов и до баталий на худсовете Ленфильма.

Матвей Александрович был очень активным и аккуратным корреспондентом (свою прерванную в 1949 г. переписку с зарубежными коллегами он возобновил тотчас же после возвращения из лагеря), он переписывался со всеми сколько-нибудь заметными специалистами по культуре итальянского Возрождения во многих странах мира, на многих языках, включая латинский (с коллегой венгром это оказалось всего удобнее для обоих).

Но и здесь круг его знакомств не ограничивался узкопрофессиональными рамками. Среди иностранных гостей, на которых незабываемое впечатление произвело знакомство с Матвеем Александровичем Гуковским, были художники (среди них художник Миланского Малого театра Эмилио Луццати) и писатели. Я уверен, что в их общем доброжелательном отношении к нашей стране, в более глубоком понимании России и русской культуры это, пусть и очень кратковременное, знакомство сыграло немалую роль. Матвей Александрович превосходно знал новейшую итальянскую литературу (как, впрочем, и французскую и американскую); ежедневно читал итальянские газеты, заинтересованно следил за повседневной политической и культурной жизнью Италии, отлично знал итальянское кино, и это, конечно, отражалось на характере его общения с представителями итальянской культуры. Но гостей он интересовал прежде всего как представитель богатой русской культурной традиции.

В двух книгах итальянских писателей Марио Сольдати «За границей» (Soldati M.Fuori. Milano, 1968, P.304–305, 308) и Пьера Антонио Кварантотти Гамбини «Под небом России» (Quarantotti Gambini P.A. Sotto il cielo di Russia. Torino, 1963. P.118–119; 158–164) есть несколько небольших абзацев, посвященных впечатлениям от встреч с М.А.Гуковским; впрочем, второй автор посвятил ему специальную главу, в которой, правда, не называет по имени своего собеседника.

Разумеется, в книгах наших зарубежных гостей и друзей речь идет не более как о впечатлениях. Но можно только подивиться тому, как сумели они увидеть и оценить существенно важное в результате столь кратковременного знакомства. А для тех, кто близко знал Матвея Александровича, за каждой фразой и эпизодом виден целый ряд явлений и событий в жизни Матвея Александровича и культуры его времени. За упоминанием о Феллини — постоянные просмотры киноновинок повсюду, где это было только возможно. За упоминанием о Блоке и Маяковском — Заболоцкий, Ахматова, интерес к тогда молодой поэзии 50-х годов. Понятна фраза о том, что Матвей Александрович в Эрмитаже — у себя дома. Но у себя дома он был и на киностудии, и в Мариинском театре, и в Филармонии, и на спектаклях иностранных гастролеров. «У себя дома» он был во всей русской и европейской культуре — не потому, что «знал все обо всем», такого не бывает, хотя и знал поразительно много, а потому, что русская культура была воздухом его жизни. В нем не было и тени провинциализма. Он был наследником и участником развития отечественной культурной традиции, стало быть и культуры мировой — жизнь его проходила на тех открытых ветрам плоскогорьях культуры, о которых говорил Д.Дебенедетти, крупнейший литературный критик Италии ХХ в.

М.А.Гуковский. Середина 1960-х гг.

М.А.Гуковский. Середина 1960-х гг.

Марио Сольдати:

[Во время короткого завтрака перед просмотром фильма В.Я.Венгерова «Рабочий поселок» - А.Г.]… Мы познакомились с профессором Гуковским, который пригласил нас на завтра в Эрмитаж. Он один из руководителей музея. Это пожилой человек, он проходил военную службу во время революции 1917 года. Небольшого роста, очень живой, обаятельный, необычайно образованный. Историк, ученый, знающий все обо всем, страстно любящий искусство во всех его видах и формах. Он охотно и очень хорошо говорит по-итальянски.

Я сразу и безусловно полюбил профессора Гуковского благодаря одному случаю, который еще раз убедил меня во мнении, что вопреки ходячему представлению об ученых-гуманитариях, это самые реалистические люди на свете, и если они никогда не используют свойственный им практический ум для того, чтобы добиться наибольшего материального преуспеяния, то лишь потому, что, прекрасно сознавая роль денег, они гораздо больше ценят наслаждение от своих литературных и научных занятий.

Так что же за случай так восхитил меня и открыл мне присущее профессору Гуковскому чувство реальности?

Я уже говорил, что в России до смешного трудно найти «открывалку» для бутылок, это настоящая маленькая драма, с которой приходится сталкиваться по нескольку раз на дню. И здесь, в ожидании демонстрации фильма Венгерова, для тех, кто не пьет водку, были приготовлены бутылки с пивом, газировкой и минеральной водой. Однако, как всегда, не оказалось «откривалки для бутилок» [написано по-русски латиницей — А.Г.]. И тут раздается голос профессора: «Ничего страшного, я здесь!», и он вынимает из кармана свою «открывалку», мгновенно разрешив сложную ситуацию.

Вот человек, который проводит всю жизнь среди картин Эрмитажа, но прочно обеими ногами стоит на земле и знает свою страну лучше других!

...Профессор Гуковский наш бесценный гид по залам Эрмитажа. Глубокая мысль в каждом его замечании. Перед огромными полотнами Мориса Дени он говорит: «Вот откуда Феллини взял свою Джульетту».

...В кабинете Гуковского тишина. Здесь нам позволено выкурить сигару. Книги вокруг и три больших стола, накрытых зеленым сукном. Покой и ирония в беседах старого гуманиста. Россия, Франция, Италия, Англия, когда думаешь о них здесь, они кажутся одной единой страной — страной филологии. Это «плоскогорья, открытые всем ветрам», как говорил Джакомо Дебенедетти.

Пьер Антонио Кварантотти Гамбини:

В одно из первых посещений Эрмитажа нам посчастливилось иметь гида совершенно необыкновенного — профессора Гуковского, который в Эрмитаже — как у себя дома. (Он там и вправду у себя дома, так как живет рядом с придворным театром, творением Кваренги, который мне показался, пожалуй, более привлекательным, чем театр в Версале — а именно в комнатах, которые, как он с удовольствием рассказывал, служили артистической уборной Тальони, когда она танцевала перед царем).

Глава XXIII. Друг поэтов.

В этот вечер Х пригласил на ужин петербургского интеллигента старой гвардии — то есть представителя культуры, вернее — высокой культуры, принадлежавшего к поколению, которое было молодым или юным до 17 года, и которое, стало быть, принимало участие или присутствовало при всех исторических событиях в жизни страны, видело все — от позднего блеска империи до Первой мировой войны, от революции до сталинской эпохи и Второй мировой войны, от победы над гитлеровскими захватчиками до хрущевской оттепели.

И вот, в ожидании совместного застолья с этим русским, к тому же в одном из модных ресторанов, перед нами неизбежно возникла проблема выбора костюма для этого званого вечера. Еще днем я решил обсудить это с Х. Если мы появимся в синих вечерних костюмах, — сказал я ему, — мы рискуем показаться разложившимися буржуа, к тому же бестактными, и попасть в дурацкое положение в обстановке, где никто не надевает специально вечерний костюм. Остаться, как мы есть, в серых костюмах? А если он, наоборот, появится в темном? Может показаться, что мы относимся к нему с недостаточным уважением, и, хуже того, что мы несерьезно относимся к советскому образу жизни, считая его нечувствительным к такого рода оттенкам поведения.

Пребывая в полном неведении относительно нынешних русских обычаев, мы, по правде говоря, в любом случае рисковали произвести неважное впечатление. После некоторых колебаний мы решили остаться в сером, и этого достаточно было, чтобы дать понять, что мы в конечном счете представляли себе советское общество глубоко революционным, в том числе во всем, что касается внешнего вида.

Когда гость зашел за нами в отель, чтобы самому проводить нас в ресторан, где мы собирались поужинать, я первым делом взглянул на его брюки, выглядывавшие из-под длинного плаща. Увы, он был в черном. А галстук у него был светлым, как это принято, когда нужно подчеркнуть темный тон костюма. Делать нечего, теперь уж ничего не изменишь!

Ресторан, куда наш гость, небольшого роста и слегка полный, повел нас довольно быстрым шагом, находился на Невском проспекте в полуподвале. Спустившись на несколько ступенек, мы оказались перед хорошо драпированной занавесью, из-за которой какие-то люди, как бы высовываясь из-за кулис, протягивали к нам руки, чтобы принять от нас верхнюю одежду. А тем временем откуда-то до нас доходила волнами сладостная, томная и в то же время резковатая музыка … Должно быть, подумал я сразу, всматриваясь в небольшие залы, которые, вытягиваясь в анфиладу, открывались моему взору направо и налево от вестибюля, это сохранившийся до наших дней уголок Петербурга Блока и Белого, и не потому, что здесь обитали призраки, а скорее потому, что это помещение вызывало в памяти (воскрешая образы и впечатления вещей давно исчезнувших: звяканье шпор, вееры из перьев, фраки, дам в туфлях на остром французском каблуке, и даже красное домино) что-то из обстановки, в которой движутся призрачные создания двух символистов.

М.А.Гуковский в Эрмитаже

Предводимые и далее нашим гостем, в сопровождении официанта, мы дошли до небольшого зала, расположенного рядом с тем, где играл оркестр. Это был кавказский ресторан. И музыканты, черноволосые, черноглазые и с бледными лицами, были тоже, несомненно, кавказцы. Столики были отделены один от другого небольшими перегородками, которые образовывали таким образом (в восходящем к началу века стиле ночных ресторанов) как бы отдельные кабинеты. Мы, сколько нас было (четверо мужчин и одна дама), устроились за свободным столиком, и я оказался спиной к некоему подобию арки, которая вела в соседний, последний зал. Там я видел со спины юную пару, а за ней расположившуюся в углублении, напоминавшем абсиду, группу музыкантов. Напротив меня за столом сидел русский интеллигент, наш хозяин, и я не сумел бы описать его лучше, чем это сделала в своем дневнике Джильола Вентури (переводчик с русского языка, жена историка Франко Вентури — А.Г.): «Маленький человечек, с красноватым лицом и рыжеватыми волосами, с лукавыми голубыми глазками, которые кажутся еще более светлыми между белесых ресниц». Но при этом, добавлю от себя, было в нем нечто твердое и волевое, что раскрывалось временами в чертах лица, в складках вокруг рта и в этих небесного цвета глазах.

Свободно и легко говоря по-итальянски, он тотчас обнаружил немалую светскость, соединенную с быстро возраставшей застольной веселостью, становившейся все более приятной и непринужденной. Он умело советовал нам, какие заказывать блюда и вина. Блюда все были кавказскими, сильно отдавали перцем, и вина тоже кавказские. Он подсказывал нам и пояснял, и давал за нас заказы официанту, прерывая и возобновляя ученую беседу, а тем временем постоянно наливал нам всем непременную водку. <···>

Между тем за столом возбуждение все нарастало. Нам подавали кавказские вина и шашлык. В беседе возникали прославленные имена. Ахматова, поэтесса, которую мы хотели бы посетить и приветствовать, но наш гость сообщил нам, что она все еще на даче. Николай Гумилев, поэт, ее муж, расстрелянный вскоре после революции. Лев Гумилев, их сын, автор нашумевшей истории гуннов. И еще поэт, Осип Мандельштам. Тоже исчезнувший, которого наш гость особенно любил, и Маяковский, Есенин, Блок…

— Маяковский был невероятно робок. У него была нежная душа, в обществе девушек он не произносил ни слова. Он был очень высоким и очень красивым. У него были фигура и лицо боксера, выступавшего в тяжелом весе. Перед толпой это был трибун, но когда оставался в небольшом обществе, становился очень робким. У него были огромные руки, и он вечно не знал, куда их девать. Я присутствовал при первом чтении почти всех его стихотворений. Это был человек, которого нелегко понять, как, в сущности, нелегко понять его поэзию. Я был близко знаком с ним еще и потому, что мы ухаживали за двумя сестрами и долгое время виделись каждый вечер, мы двое и эти две девушки. Но, как я говорил, Маяковский был чрезвычайно робким, он не решался заговорить с девушкой и все не знал, куда девать свои огромные руки.

— А Блок, — спросили мы после долгого молчания. — Блока вы тоже знали?

— Блок был тоже необыкновенно красив, но это была другого рода красота. Он был противоположен Маяковскому, в обществе женщин он воодушевлялся, становился обаятелен и необыкновенно интересен; а перед толпой он терялся.

— Как он умер? — спросил один из моих друзей.

— Он умер, — ответил гость, — потому что должен был умереть. Да, потому что должен был умереть, — он подчеркнул слово «должен».

— То есть потому, что, когда свершилась революция, погиб его мир? — спросили мы.

— Вот именно. Он не мог пережить своего мира. — Он помолчал несколько мгновений, сосредоточившись, как бы всматриваясь в лицо поэта. Потом добавил. — Я слушал, как он читал «Двенадцать» в его первом чтении.

Мы вновь заговорили о Маяковском, об его актерской работе, о его участии в фильме, поставленном по одному из рассказов Эдмондо де Амичиса. (В 1918 г. В.В.Маяковский написал киносценарий «Барышня и хулиган» по повести Эдмонда де Амичиса (1846–1908) «Учительница рабочих», а затем снялся в главной роли в фильме — А.Г.)

Кто-то спросил о его самоубийстве, особенно трагичном после того, как он осудил самоубийство Есенина.

— Маяковский покончил с собой потому, что переживал состояние полного кризиса. Да, полного кризиса, который охватил все, во что он верил.

К концу ужина, между стопками водки, речь зашла о женах поэтов.

— Жена Блока была очень умна, — голубые глазки нашего гостя оживились под белесыми ресницами, — но ужасна. Действительно ужасна. Жена, которая позволяла себе полную свободу. Впрочем, и он тоже.

— У всех наших поэтов, — он одушевлялся все более, опрокидывая залпом стопку водки, — были ужасные жены. Не говоря уж о Есенине и его женах, особенно об Айседоре Дункан, американской балерине, которая была не знаю уж на сколько лет старше его и не знала ни слова по-русски, как и Есенин не знал ни слова по-английски.

Наш друг (потому что мы уже чувствовали себя его друзьями, так обаятелен он был в пылу своего рассказа) говорил еще о классическом балете, дав нам понять, что он здесь большой знаток и ценитель, и о спорте, которым занимался — о теннисе, верховой езде, плавании, что и развлекало нас, и вызывало легкое недоверие, учитывая его возраст. И кончил тем, что предложил всем нам пойти с ним завтра утром — это значило через несколько часов — на пляж у Финского залива.

— Вот увидите, — пытался он уговорить нас, — там будут девушки в бикини…

Он весь сиял, блестел от капелек пота, лицо его было краснее его рыжеватых волос, а его голубые острые глаза, посверкивая, казалось, буравили нас одного за другим. Но в какой-то момент он вдруг всплеснул руками. «Простите! — воскликнул он, — я пьянчужка (piccolo ubriaco)».

На улице, неподалеку от ресторана, в ночном Ленинграде, омытом, как каждую ночь, струями воды из больших автоцистерн, к нему вернулось его прежнее воодушевление.

— Пойдемте, пойдемте со мной, — побуждал он нас, — я покажу вам дворец Юсупова на Мойке и место, где убили Распутина.

Уклоняясь от струй воды, мы пересекли Исаакиевскую площадь, обошли здание бывшего итальянского посольства (на Большой Морской улице, дом № 43. Ранее особняк П.Н.Демидова, архитектор

О.Монферран — А.Г.), на котором еще сохранился савойский крест, вылепленный на архитраве парадного подъезда, и оказались на обсаженной деревьями набережной Мойки.

— Я пьянчужка, — повторял он. — Я пьянчужка. Но уже не в тоне сожаления и извинения, а весело, почти с вызовом, в состоянии полной эйфории, как если бы он, пьянчужка, имел право не только на снисхождение, но и на особые привилегии. Он подхватил под руку Р. [даму] и почти бежал с ней, обгоняя нас всех.

Мы уже заметили, что брюки его были коротковаты, так что, колеблясь на ходу, они приоткрывали совершено белые носки, возможно, точно соответствовавшие церемониальному черному костюму.

Теперь уже казалось (так быстра была его походка — он действительно должен был быть спортсменом, несмотря на возраст, — теннисистом, наездником, пловцом), что он летел и как бы собирался похитить нашу спутницу. Казалось, что у него на лодыжках, как у Меркурия, два небольших крыла, как раз там, где при колыхании брюк проглядывали белые носки.

— Вы увидите, увидите! Мы пойдем по Петербургу Достоевского. Здесь, рядом с Сенным рынком, квартал, который Достоевский избрал местом действия своих романов. — Мы продолжали идти по обсаженным деревьями берегам Мойки. Многолетние стволы. И справа, под ними, поблескивала вода.

Внезапно наш друг остановился и посмотрел в сторону канала. Сбоку, слева от нас, в свете фонарей виднелась неоклассическая колоннада, и желтоватая масса дворца, который, в ночных тенях, под небом, казавшимся черным из-за света фонарей, представлялся мне огромным.

— Здесь, — сказал он. — Это Юсуповский дворец, и Распутина утопили здесь, — он показал на воду. Потом при общем молчании добавил: — Это была ночь вроде такой, как сейчас.

На меня произвело сильное впечатление то обстоятельство, что убийство Распутина, напоминавшее сюжет из романов Достоевского, произошло именно здесь, в местах, где жил Достоевский.

Но наш друг, пьянчужка, piccolo ubriaco, как он себя называл, хотя и знал, что он всего лишь слегка навеселе (не знаю, почему он называл себя piccolo, думаю, что так он хотел передать одно из уменьшительно-ласкательных имен, к которым склонен русский язык), вновь был во власти своего юношеского порыва.

— Видите? Видите там, — говорил он, обращаясь к Р., которой я предложил руку с одной стороны, в то время как он подхватил ее под руку с другой, вновь пустившись бежать и заставляя бежать нас всех. — Поцелуев мост. Поцелуев мост, — повторял он. — Поцелуев! Ponte dei baci!  

А.Х.Горфункель ,
доктор философских наук,
выпускник Исторического факультета ЛГУ 1950 г.
Фото из архива И.Х.Черняка

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2008 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков