|
№ 13-14 (3637-3438), 5 мая 2003 года
|
|
|
9 мая — День Победы
|
|
|
«Наш век»
Из книги воспоминаний
Прорыв блокады Ленинграда! Мы слышим это по радио, и из каждой комнаты общежития раздается сумасшедшее «ура!» Сколько лет мы этого ждали, и наконец…
Мы выскакиваем из комнат в коридор, все – и студенты, и профессора, живущие по другую его сторону. И оказываемся в объятиях друг друга, вместе кричим «ура!» И филолог Балухатый, и историк Равдоникас, и статистик Некраш. Бородатый профессор Некраш, в объятиях которого я оказалась, восторженно целовал всех подряд, а потом зазвал нас в свою комнату, показал карту, на которой красными флажками значилась линия фронта. А ведь я недавно в этой комнате часа два сдавала экзамен по статистике и так дрожала перед свирепым Ликарионом Витольдовичем (мировая величина!), что не заметила никакой карты. Сейчас он совсем не страшный, радостный и милый.
Чувство ликования распирало нас. Появился новый куплет нашего гимна:
О чем мы так мечтали, надеялись и ждали,
Свершилось — Ленинград наш победу одержал!
Цветут улыбкой лица — мы сможем возвратиться,
>От радости профессор студентов целовал.
И совсем скоро наша ошеломительная победа в Сталинградской битве! Это не только радость и гордость, но и наше спасение. Что бы нас ожидало без этой победы? Зря МХАТ поспешил уехать из Саратова в Свердловск, Тарасова перед отъездом подарила свое платье Анны Карениной Тане Клоповой, подрабатывающей в театре рабочей сцены.
Но ведь там, в самом Сталинграде, наши девочки, Мара… Они эту победу видят своими глазами. За них, правда, сейчас особенно тревожно…
|
|
Выпуск экономического факультета ЛГУ 1945 года. Сидят (слева направо): Анастасия Чеботарева, Людмила Эльяшова, Татьяна Пьянова. Стоят: Элюся Рыжикова, Берта Тетельбаум. |
|
***
В университет понемногу стали возвращаться фронтовики. Большинство с тяжелыми ранениями. Вернувшийся с фронта без правой руки молчаливый Николай Фирсов стал секретарем комитета комсомола. Я продолжала вести там бытсектор, требующий тьму времени, а иногда и душевых сил.
Помню, как собирались исключить из комсомола Иру Семенко, талантливую студентку филфака, любимицу Гуковского, за то, что она противопоставляет себя коллективу, высокомерна. Высокомерие, конечно, противная черта, но не исключать же из-за этого хорошую студентку. Меня поддержали, дали Ире строгача. А вскоре выяснилось, что с ученицы начинался подкоп под профессора.
***
Как-то в комнату соседей, где мы слушали лекцию по философии, вошла встревоженная студентка со словами: «Приехала Мара». Я вскочила, чтобы идти, но Ева Ефимовна попросила подождать до окончания вопроса. Прибежав в нашу комнату, я увидела на своей кровати сестру в военной форме с забинтованной рукой. И хоть она улыбалась, по напряженной улыбке было ясно, что рука у нее болит. Тяжелое пулевое ранение кости.
Мара могла лечиться в привилегированном московском госпитале, но она приехала к своим в Саратов. Ее поместили в обычный госпиталь в большую женскую палату, где рядом с ней лежали раненые медсестры, связистки, снайперы… Одну из них я не могла видеть без ужаса. Нежная красавица с крутыми кудрями и точеным личиком… но лишь с одной стороны. Другая сторона этого лица была обезображена большим паукообразным шрамом.
***
Меня стало подводить здоровье. Оно подводило и раньше – подхватила малярию с изматывающей температурой, слабостью. Отпустило. И вдруг поднялась непонятная температура, недомогание. Врач говорит: туберкулез бронхиальных желез, может быть и хуже.
Все обо всех знающая Соня сообщает мне: «Алексей Александрович выделяет тебе путевку в санаторий». Наш ректор тоже обо всех все знал, но не иначе, как от Сони.
И я оказалась в санатории, в кумысолечебнице. Благодать, вдоволь каши, кумыс, никаких забот! Встретила там еще нескольких хворых студентов, и мы даже со сцены исполняли «Мы – ленинградцы», как обычно, с успехом. Очень скоро я себя почувствовала лучше и захотелось мне написать Вознесенскому письмо, которое помню плохо. Вероятно, я его благодарила за путевку, за многое я могла его благодарить, как и большинство других студентов и профессоров. Ведь все понимали, что фактически он спас университет и всех нас.
Но хорошо помню, что в этом письме я высказала свое мнение о том, что считаю его, Алексей Александровича, идеалом человека. Это была истинная правда. Не питая к нему женской влюбленности, (хотя некоторые студентки и питали такие чувства), я испытывала к нему влюбленность человеческую. Он мне казался во многом похожим на отца, и в какой-то степени я перенесла на него чувства, принадлежавшие ранее и предназначенные моему исчезнувшему отцу.
***
Однажды в большой аудитории Саратовского университета у нас шла лекция Вознесенского. Тема «Прибыль и цена производства». И как обычно, она врезалась в память, как и другие его лекции. Все четко, ясно, образно. В перерыве его, как правило, окружают с вопросами, но тут он ходит по вестибюлю, прохаживается, как и мы. Вдруг он подзывает меня. Подхожу. «Вы мне писали письмо?» Я оробела. Совсем как в другом случае. «Вы мне писали, не отпирайтесь». «Да», – призналась я робко. «Хорошее вы написали письмо, я хотел ответить, но не нашлось времени. Вы. кажется, бытсектор комсомола? Когда будут дела, приходите ко мне».
Я удивилась, что он фамилию мою знает, а он, оказывается, знает даже то, что я бытсектор.
***
Я вступила в партию. Партию моего отца. Которая исключила его из своих рядов… Хорошо помню, как в детстве при звучании партийного гимна «Интернационала» я замирала от торжественного чувства. Особенно при словах «Весь мир насилья мы разрушим…» Не разрушили. Отец погиб от насилия. В тюрьме. Тюрьмы не сравняли с землей, как пелось в другой песне.
Значит, партия изменила своему гимну. Впоследствии, правда, она (то есть ее верхушка) сменила гимн на более подходящий.
Я вступаю в партию, верную «Интернационалу», стремящуюся разрушить мир насилия. Никаких тюрем, никаких войн и угнетения. В партию, провозгласившую своим главным принципом: «Свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех». Кто, где придумал что-то лучше этого?
Надо, необходимо, чтобы партия очистилась от своих страшных ошибок, которые ее погубят.
***
Мара выписалась из госпиталя. Правая рука на перевязи, болит, кисть не работает. О фронте нечего думать. Инвалид Отечественной войны. Стала появляться на лекциях в военной шинели, брюках, сапогах. Пыталась писать левой рукой, сдавала экзамены. Вместе со всеми ходила на концерты в Консерваторию, особенно когда из Москвы приехал пианист Яков Флиер. Университетские устремились на его концерты, гремя светлыми тряпичными бутсами на толстых деревяшках. «Ленинградцы загремели», – смеялись саратовцы.
Было бы неправдой утверждать, что уродливая обувь и одежда не портили настроение. Портили, особенно весной, но не настолько, чтобы затмить радость от концерта. Мы восхищались музыкой, отбивали ладони, были счастливы. И выработали в себе «веселое презрение к тряпью», как писала Юлия Друнина о молодежи военной поры.
***
И вдруг пришли американские подарки! Поношенные, но чистые пальто, платья, джемпера. Ох, как нелегко было распределить эту одежду, но Соня, пользующаяся безусловным доверием, наиболее раздетых наделила самым необходимым. Мне досталось светло-бежевое демисезонное пальто, ну просто нарядное. От дедушки Рузвельта, как мы смеялись.
***
Январь для ленинградцев – счастливый месяц.
27 января 1944 года блокада снята! «Папа» Вознесенский, приехав из Москвы и Ленинграда, собирает весь университет и, широко улыбаясь, сообщает о возможности нашего скорого возвращения домой. Но придется многое самим восстанавливать, а потому организуем курсы штукатуров, маляров, стекольщиков… Все готовы. Он смеется, говоря, что некоторые саратовцы боятся ехать в Ленинград, потому что там меньше пшена. Грохочет общий смех.
Но сколько работы было по четкой организации этого переезда! И ректору, и даже бедному бытсектору комсомола. До общей реэвакуации в Ленинград ректор направил энергичных людей, способных организовать подготовку общежитий к приезду студентов и освободить квартиры наших преподавателей, занятые другими людьми. Среди «первопроходцев» оказалась Соня Прупис и доцент Косачевская.
О трагедии Евдокии Марковны Косачевской мы знали. Как только освободили Украину, она совершила длинный, трудный путь в поселок, где жили ее родители и дочка. Узнала, что все погибли. Она решила, что жить не сможет. Пыталась выброситься из окна. Ее спасли. А ректор понял, что лучшим спасением для этого энергичного человека будет важное дело и отправил ее в Ленинград. Он оказался прав.
***
Мы с мамой едем в Ленинград первым эшелоном в мае 1944 года, нам тоже предстоят подготовительные работы. А когда через месяц в июне из Саратова уходил последний университетский эшелон, в котором ехала и Мара, на вокзал пришло множество провожающих с охапками сирени, на платформе играл оркестр. На вагонах крупно написано мелом «Мы – ленинградцы». Как все было непохоже на наше прибытие на этот вокзал, когда нас встречали санитарные машины с носилками…
Мне казалось, а возможно, кажется и сейчас, что больше меня Ленинград никто никогда не любил. Вероятно, так считают все, кто что-то очень крепко любит. Все годы войны я панически боялась, что изуверские бомбежки и обстрелы изуродуют наш город непоправимо.
Всех приезжавших из Ленинграда в Саратов я со страхом спрашивала: цел ли Зимний, Петропавловка, Ростральные? «Стоят на месте», – слышала в ответ, и все равно боялась.
***
…Мы едем по Невскому на трамвае, на родной «пятерке», как раньше. Настороженно смотрим в окно. Есть Невский, вот он. Хотя… ударом отдает провал в доме у Фонтанки, в том самом, где жил Белинский и куда приходил весь цвет литературного Петербурга. Аничков мост, конечно, пока без клодтовских коней… Как много домов без стекол… Будто от боли морщимся, проезжая мимо Гостиного двора, он горел… черный, пустой внутри… Восстановим. Этот угол дома на Гоголя отсечен еще при нас, на разного цвета обоях косо висели фотографии и картины…
***
Мы разместились в общежитии на проспекте Добролюбова, у самой Невы. И самое удивительное – в чистеньком, только что отремонтированном общежитии. Не зря «папа» заблаговременно посылал передовой отряд. Они не только организационными делами занимались, но и ремонтом. Как выяснилось, штукатурила наше общежитие председатель профкома Прупис, а застеклением окон занималась доцент Косачевская. Неплохо поработали.
Место же общежития неправдоподобное, сказочное. Выйдешь из парадной – на тебя смотрит Петропавловская, прямо через Неву – во всей своей красе Зимний. И как раз наступили белые ночи. Ну и побродили же мы по единственным в мире набережным… А некоторые разрушения, выбоины, особенно здания и ступеней Биржи, делали их в наших глазах похожими на античные развалины.
Портил впечатление обгорелый остов стоящего рядом общежития на Мытнинской набережной. Я помнила, как в блокадную зиму оно горело – медленно, безнадежно. Тушить было некому и нечем. Беспомощно постояла я тогда рядом и виновато ушла. Теперь у этих развалин по двору бегали крысы, которых до ужаса боялась моя фронтовичка-сестра, а по правде сказать, и я.
Нам с мамой и Марой дали маленькую, но отдельную комнатку – шикарно. Чуть устроившись, мы принялись за восстановление, ремонт, уборку университета. Работы было полно: разбирать амбразуры на углах Главного здания, сооруженные в 1941-м, когда университет готовился к уличным боям, убирать следы госпиталя на истфаке, ремонтировать, убирать помещения. Работали все. Литературовед профессор Бялый разбирал дот у Дворцового моста, профессор Пропп стеклил окна в аудиториях, романист, вскоре академик Будагов занимался кровельными работами, мои однокурсницы ремонтировали, штукатурили наше общежитие на 5-й линии, то самое, разбомбленное.
Студенты и сотрудники по ночам меняли износившиеся трамвайные пути, разгружали и пилили дрова для университета и госпиталя, разбирали книги в библиотеках и работали в подсобном хозяйстве под Гатчиной. Физики ремонтировали водопровод, отопительную систему, электропроводку, филологи часто работали вахтерами. И, как оказалось, не зря. Когда английский писатель Джон Пристли посетил университет и поздоровался с вахтером, тот ответил ему на английском языке. «У вас все швейцары изъясняются на английском?» – спросил писатель. «Нет, – ответил по-английски вахтер Таманский, – некоторые на немецком, а иные на французском».
***
А я, не успевшая из-за загруженности работой бытсектора получить строительную специальность, вынуждена была заниматься самой неквалифицированной работой уборщицы. Мы с мамой убирали первый этаж Главного здания. Интересно, что в ноябре 1941 года здание Двенадцати коллегий мы с девочками защищали от зажигательных бомб, стоя на его чердаке, иногда прощаясь с жизнью; теперь я мою кабинеты и коридоры. Насколько нынешняя работа безопаснее и радостнее. Хотя мыть уборные – не самое приятное дело, даже когда понимаещь, что этим ты готовишь университет к занятиям. Но одно место я убирала с особой проникновенностью – то, где стоял титан, согревавший нас в самое лютое время своим кипятком.
***
И 2 октября 1944 года в отремонтированных чистых зданиях начался учебный год. Только на филфаке не на чем было сидеть – стулья-то мы сожгли, когда жили в аудиториях, те, спасшие нас стулья. А пока студенты филфака и моя сестра в их числе слушали лекции, сидя на столах или даже стоя. Обходились. Университет жил.
Мои дневниковые записи этого времени крайне редки. Но вот одна – от ноября 1944 г.
«Моя жизнь до перевыборов состояла из общественной работы, отнимавшей уйму времени, нерегулярного посещения лекций и хозяйственных дел. Откровенно говоря, я пишу сейчас с некоторым принуждением, и не будь нуднейшей лекции (по экономике сельского хозяйства), я не стала бы писать.
У меня такая жизнь, о которой не пишется в дневнике. Не писать же о диспуте на научной сессии о возмещении убытков, причиненных Германией, или о лекции Тарле, или о планах моего доклада о восстановлении Ленинграда на конференции. А ничего личного у меня вроде и нет, стала я какая-то поверхностная. Была на днях на премьере 8-й симфонии Шостаковича. Музыковед Вайнкопф восторгался ею, а я не поняла. Чувствую – что-то есть, но глубоко не волнует. И многое так же.
Мне 23 года – тьма. Через полгода я кончу университет и начну новую жизнь. Какой-то она будет? Я люблю работу живую, полезную, интересную. И еще одна «ерунда» необходима – материальная обеспеченность. Маме трудно работать.
***
И досталась же мне эта запись на нудной лекции! Доцент Ильин заметил, что я не его записываю, и на экзамене поставил мне 3 – единственную тройку за все университетские годы. Потом, правда, пересдала на 4, иначе бы не видать мне красного диплома. Ильин умел мстить, впоследствии он доказал это пострашнее, чем мне.
Внешне все шло у меня неплохо: хорошо сдавала экзамены (кроме одного), была в гуще интересной жизни, получила медаль «За оборону Ленинграда». От комитета комсомола читала лекции в школах и военных организациях о молодогвардейцах, Зое Космодемьянской, Лизе Чайкиной. О них еще мало знали и слушали с огромным интересом.
Но часто наступало у меня плохое настроение, какое-то безразличие, вялость. Мара, а потом и мама, еще в Саратове заговаривали о том, как я изменилась, тревожились, что я стала другой.
А быть может, просто сказалась моя военная, блокадная закалка по окаменению, оледенению сердца? Если оледеневшее сердце еще может когда-нибудь оттаять, от окаменение уже навсегда.
***
У меня цинга. Мама хотела купить на рынке редьку, но она стоит 40 руб. кг, а картошка – 60. Стипендия же – 200 руб., как и мамина зарплата швейцара. Надоело все время хотеть есть. Правда, в столовой можно получить без карточки аппетитные на вид шроты (не шпроты), изготовленные, кажется, из жмыхов сои. Они неплохо набивают живот, но очень уж невкусные.
***
Когда в сентябре 1944 года вернулся в Ленинград Мариинский театр, нас неудержимо потянуло под его сверкающие свежим ремонтом своды. Мы особо гордились тем, что в этом ремонте принимали участие и университетские, в том числе везде поспевающая наша Соня.
На сцене театра шли «Тщетная предосторожность», «Хованщина», «Иван Сусанин», танцевали Вячеслова, Дудинская, Сергеев, Чабукиани. Соблазнительно, но, по правде говоря, меня, окаменевшую, не так, как раньше, тянуло в театр. Энтузиастом и главным добытчиком билетов была Мара. Денег на билеты, конечно, не имелось, хотя они были дешевые, и сестра рано утром занимала длинную очередь в театральную кассу, дожидалась открытия булочной, получала по карточкам хлеб, тут же продавала его и на вырученные деньги покупала 2–3 билета в театр, разумеется, на галерку. Не хлебом единым жив человек, даже полуголодный.
В 1944 году (по расчетам того времени) Ленинградскому университету исполнялось 125 лет. Юбилей праздновался еще в Саратове, куда приезжали академики Греков, Тарле, Амбарцумян и другие, прислали поздравления.
Пришла такая телеграмма: «Привет родному университету. Вспоминаю плеяду Менделеева, Докучаева, Глазенапа, Воейкова. Свободный университет может быстро восстановить последствия варварской осады. На земле нет силы больше науки. Вернадский».
***
Вернулась из армии подруга блокадных дней Соня Новикова. Это она приходила в наше холодно-голодное царство из госпиталя, вносила жизнь, бодрость и оставляла сухари или кашу, скопленную в баночке за несколько дней.
Стала Соня еще красивее. Улыбалась, будто ей все нипочем, но в ее большие зеленоватые глаза я боялась смотреть. Рассказывала о фронтовых друзьях: веселом Левко, противном замполите, многих других. О себе говорила редко, мало, под настроение.
Один раз рассказала, как зимой выносила на себе много раненых, и ее шинель и все насквозь пропитывалось кровью, а на морозе превращалось в ледяную корку. Говорила вроде бы весело. И о том, какими страшными становились ее руки, покрытые коростой от замерзшей крови, опухшие. «Как же перевязывать такими руками?» – спрашивала я. «Перевязывала», – посмеивалась Соня.
Можно представить, как нужна была она там, на фронте раненым и не раненым, как они ее любили. Один из них полюбил ее на всю жизнь. И она его. Он целовал ее опухшие, покрытые коростой от замерзшей крови руки. Наверное, он прежде всего за эти руки и полюбил ее, хотя ее за многое можно было полюбить. Они поженились. Соне пришлось уехать с фронта на Урал, к маме, где у нее родился сын. Назвали мальчика в честь отца Анатолием. И скоро узнали, что сын никогда своего отца не увидит.
Скольких раненых Соня перевязала, вынесла с поля боя, спасла, а его нет…
Об этом я слышала от нее только один раз, когда мы встречали новый, 1945 год, и она позволила себе вспоминать, расслабилась… Плакала, что не было ее с ним рядом.. Не вынесла… не спасла… Один только раз я слышала это от Сони.
Потом она снова улыбалась – все ей нипочем. А мне было страшно смотреть в ее редкостно красивые глаза.
Все чаще Левитан объявлял своим особенным, торжественным голосом: «После упорных, ожесточенных боев наши войска освободили Бухарест… Варшаву… Будапешт…» Мы расцветали у репродукторов, вспоминая, как еще совсем недавно, леденея от ужаса, слышали другое: «После упорных, ожесточенных боев наши войска оставили Минск… Киев… Севастополь…»
Теперь все чаще над Невой сверкали салюты. Наши войска вступили в Германию. 2 мая пал фашистский Берлин…
Наступил и тот день, которым мы бредили всю войну, о котором, голодные и замерзшие, под вой падающих бомб мечтали при коптилках. «После войны…» – с этого начинались все разговоры о будущем, все наши планы. Без «после войны» будущего не было. И вот оно, это долгожданное наступало – война кончалась.
8 мая наше общежитие бурлило, двери комнат не закрывались, из комнаты в комнату вечером и ночью ходил бессонный народ с глазами заговорщиков. Мы не позволяли себе радоваться во всеуслышание – ведь последнее слово еще не сказано, однако радость выплескивалась из наших многозначительных переглядываний.
Над одной из железных коек нашей комнаты висела тарелка репродуктора, с нее не спускали глаз. На кровати у репродуктора сидела девочка из другой комнаты, где не было радио. Допоздна не ложились, наконец, прилегли, но спали в полглаза.
И наконец… В 2 часа 10 минут с торжественным ликованием Левитан объявил о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, о нашей Победе.
Война кончилась, наступило «после войны».
Тут же ночью чуть ли не все общежитие бросилось в университет. В Актовом зале оказалось довольно много ошалелого от счастья народа, в том числе ректор и некоторые профессора. Возник стихийный митинг, который, по мнению многих, был особенно искренним и буйным. Даже качали растерянного, отбивающегося Вознесенского.
Наутро многие выбежали на улицы, обнимали, целовали встречных военных, шатались от радости, охрипли от криков «Ура!». Затем у Главного здания на Менделеевской лини был уже организованный митинг. На балконе улыбающийся Вознесенский, академик Берг, многие другие. Лев Сергеевич Берг сказал, что от радости он хочет всех присутствующих обнять и расцеловать. И действительно, сойдя с балкона, он начал всех подряд обнимать, но свое обещание выполнить не смог – не справился с таким множеством народа.
Обо всем этом я знаю лишь по рассказам. Ни в университете, ни на улице я не была, а лежала простуженная дома. И как это ни невероятно – в подавленном настроении. Разумеется, не из-за простуды – сколько раз я, больная, бегала по делам. И не из-за досадного пятна на моем светлом пальто (американском подарке).
Из дневника. 9 мая 1945 г.
Сегодня конец войны. День, который ждали 4 года, наступил. Этот день в блокаду, да и позже, в Саратове, казался сказочным, абсолютно счастливым днем… Но как на свете все относительно… Случилось то, чего я так боялась – я разучилась по-настоящему радоваться. Сегодняшний исторический день я провела, не выходя из комнаты. Я, правда, плохо себя чувствую, но дело не в этом. Я просто стала как старушка. «Уж не жду от жизни ничего я. И не жаль мне прошлого ничуть…»
Я не была счастлива в день Победы. Мое окаменевшее сердце, вероятно, уже не может ощущать счастье. Простуда, пятно на пальто – лишь предлоги, чтобы не идти туда, где счастливые люди, какой я уже не смогу быть.
Я лежала и горевала о тех, кто не смог увидеть этого дня великого ожидания. Вспоминался умирающий в госпитале студент Леонтьев, еле слышно сказавший: «Одним глазком посмотреть на победу…» Не увидел… И наш любимый доцент Авейде… И Шура Остроухова, и Дора Гуревич… И Анатолий, Сонин муж… Сколько других, может быть, самых лучших.
А мы дождались, увидели освещенный Невский, услышали по радио забытое: «Спокойной ночи, товарищи». Справедливо ли это?
Мы заканчивали университет. Предстояло сдать госэкзамены, написать и защитить дипломную работу. Пять выпускниц экономического факультета большинство госэкзаменов сдали отлично.
Над своим дипломом «Теория кризисов Маркса» я работала истово и с удовольствием. Перечитывая мудрую книгу «Капитал», я находила в ней столько интересного и философского, и литературного, а иногда не могла сдержаться от смеха из-за блестящего, зачастую едкого юмора.
И вот 12 июля 1945 года мы защищали свои дипломы. На защите оказалось много народа, торжественная обстановка. Государственная экзаменационная комиссия под председательством профессора Розенфельда (нашего любимого Яшуни, как мы его между собой называли). Большинство работ признаны отличными, некоторые даже представлены к публикации в университетском сборнике. И моя. Вручить диплом с отличием. Я этого почему-то тоже не ожидала.
Нас поздравляли, хвалили. А Виктор Морциевич Штейн сравнил нас с пятью бриллиантами… От младших курсов преподнесли нам цветы.
Для полного счастья не хватало увидеть Алексея Александровича. И мы, окрыленные своими успехами, чуть не ворвались в его ректорский кабинет, напросились на поздравление. Он вышел с нами на набережную, сгреб в охапку весь выпуск, обнял, поздравил. Вот теперь мы окончательно счастливы.
Нас даже сфотографировали: пять профессоров и пять студенток, но по закону подлости или иронии судьбы фотография эта почему-то не вышла, та же, где сняты только мы, пять девчонок, сохранилась до сих пор.
Никакого банкета у нас, разумеется, не было, и ни капли вина мы не выпила, но мы, пьяные от радости, шли по Менделеевской линии, своим умнейшим профессорам говорили какие-то глупости, дарили им преподнесенные нам цветы.
И я с радостным удивлением обнаружила, что, оказывается, еще могу быть счастливой.
Людмила Эльяшова
|