Санкт-Петербургский университет
    1 - 2   3 - 4   5   6   7 
    8 - 9   10  11-12  С/В
   13  14-15  С/В  16  17
   18   19   20  С / В  21 
   22-23  24-25 26 27-28
   29  30
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 29 (3688), 10 декабря 2004 года
К 60-летию Великой Победы

Этюды из жизни.
Годы войны

Начало в № 24 за 2004 г.

Соня Новикова

Она была очень красивой. И с характером. Ее зеленовато-карие глаза смотрели на тебя открыто и непреклонно. Так же непреклонно каждый вечер шла она на стоптанных каблучках на курсы медсестер. И мне становилось стыдно, что я не хожу туда вместе с ней. Но ведь я ждала, когда меня позовут воевать снайпером или пулеметчицей. Обещали.

А осенью она уже приходила к нам в общежитие из своего госпиталя, находившегося на передовой – совсем недалеко от нас. Приходила веселая, в военной форме, сапожках, и казалось, что все это ей особенно идет.

После ее ухода «находился» пакетик с несколькими сухарями, которые выдавались военным.

Она разыскала нас и после бомбежки в нашей темной, холоднющей комнате. Пришла звонкая, даже с румянцем на щеках от мороза, не удивлялась нашим бедам, а громко рассказывала о своем госпитале, хороших людях, военной жизни. А мы даже не могли ее напоить горячим чаем.

Перед уходом Соня небрежно выложила несколько сухарей и поллитровую баночку с кашей, сказав, что она осталась у них от завтрака. Когда сразу после ее ухода мы разделили и стали есть содержимое баночки, заметили несколько слоев каши (порции ведь были карликовые) и очевидно почувствовали, что нижний слой прокис. Стало ясно, что несколько дней собирала Соня для нас свою кашу, «оставшуюся от завтрака».

Соня вернулась в университет и в наше общежитие на проспекте Добролюбова в 1944 году. Показалась мне еще красивее. Независимо, даже лихо улыбалась, будто ей все нипочем. И лишь иногда, в редких разговорах вдвоем она приоткрывалась, рассказывала о себе.

На мои вопросы она с усмешкой говорила, как когда она ползком выносила на себе раненых с поля боя, ее спина становилась мокрой от крови. Зимой кровь замерзала, и у нее на спине возникала ледяная короста. Такими же были и ее руки, перевязывающие раненых. Сколько их было, ее раненых – не сосчитать!

И как-то рассказала, что полюбивший ее молодой офицер целовал эти ее руки в кровавой коросте. Возможно, что за эти руки больше, чем за красоту, он и полюбил ее. И она полюбила его.

Ей пришлось уйти из армии еще до конца войны – уехать к маме на Урал, где родился их сын. Но сыну, названному в честь отца, не суждено было его увидеть. Отец его погиб.

Лишь один раз я видела Соню в слезах. Мы встречали 1945 год, выпили, и Соня раскрылась, плакала и причитала, что считает себя виновной в гибели мужа. Стольких людей она вытащила, перевязала, спасла от смерти, а рядом с ним ее не было. Она бы его спасла...

На следующий день Соня снова улыбалась, будто ей все нипочем. А мне было страшно смотреть в ее теперь еще более красивые глаза.

 

Встать и идти

Выбирая худшее из зол, терзавших нас: голод, холод или бомбежки с обстрелами, мы, живя в разбомбленном общежитии-холодильнике, часто на первое место ставили холод.

И вдруг к концу января нас от него избавили. Спасителей было два – здание филфака с целыми стеклами на окнах и печным отоплением и ректор.

Как только ополченцы освободили помещение филфака, вероятно, отправившись на фронт, ректор перевел нас туда и сказал: «Топите печи мебелью». Недаром мы его стали называть «папа Вознесенский».

С какой радостью ломали мы аудиторные стулья, как весело горели они, согревая нас. Мы теснились у полыхающих, несущих тепло печек, мы отогрелись. Потом грели воду, принесенную из Невы, совсем рядом, помылись, постирали. Невиданное счастье! И я на всю жизнь благодарна зданию филфака, кабинету индийской филологии (кажется, там оказалась наша комната) за спасение. Это не слова – в том общежитии мы бы замерзли, погибли.

Но неожиданно произошла «мелочь», которая – я уверена в этом – многим стоила жизни. По неизвестным мне причинам задержали выдачу продовольственных карточек, мы их получили только 2 февраля. Но почти все получали хлеб на день, а то и на два вперед, и таким образом два дня мы оказались без хлеба. Истощенные дистрофики, для кого хлеб – главная пища.

2 февраля, получив карточки, я предвкушала стать обладательницей невиданного богатства – килограмма и 50 граммов хлеба – за три дня. Я шла по Большому проспекту Петроградской стороны в поисках самого лучшего хлеба. Нашла, принесла его в нашу светлую, теплую комнату филфака и тут же у двери упала, потеряла сознание.

Слегла, и произошло самое невероятное – я не могла есть хлеб. Тот драгоценный хлеб. Вскоре появился и тревожный признак, предвестник конца – дистрофическое расстройство желудка.

Девочки забеспокоились. Лера, как самая бойкая, обращалась в булочной к очереди: «Товарищи, у нас умирает подруга, не может есть хлеб. Кто не берет по детским карточкам печенье?» Такие находились. Да еще суп и кашу из столовой приносили мне девочки. Я лежала, но держалась. Писала в своем дневнике.

 

11 февраля 44 г.

Кажется, сегодняшний день станет праздничным для ленинградцев. Прибавили хлеб. Рабочим – 500 граммов, служащим – 400, детям и иждивенцам 300. И главное – крупы вдвое меньше вырезают в столовой.

Я болею, лежу в кровати, не могу пока встать. Думала, что окажусь в числе многих ленинградцев, не перенесших блокаду. Представляла, как меня на саночках, завернутую в одеяло, тащат на кладбище. Б-р-р... Хорошо то, что хорошо кончается. Сейчас Лариса принесет мне из столовой две рисовые каши.

 

Поддерживали и светлые перспективы, разговоры об эвакуации. Еще раньше до нас доходили предположения идти пешком через Ладожское озеро, потом мы слышали об эвакуации уже на машинах и дальше поездом в Елабугу.

 

Из дневника. 17 февраля 42 г.

Теперь уже точно известно, что истфак эвакуируется в Саратов. Смогу ли я ехать? Не знаю. Я совсем больна. Такая слабость, что о поездке сейчас даже думать страшно. Боже мой, неужели я не выживу? Не унывать.

 

Я должна, должна, должна встать – внушала я себе. Встать, встать, встать! И встала. Даже замочила в тазике белье – не везти же грязное. Постирать не вышло – девочки не дали, сами все сделали. Но мне удалось сложить необходимые вещички в узел, не забыть главное – фотографии, письма, дневник.

Помню, как мы вышли на набережную – светило солнце, белел снег. Исаакий, закрытый чехлом, был и без позолоты прекрасен, как и вся заснеженная небережная. И у меня шевельнулось чувство вины перед городом – ведь мы его покидаем.

Мы собрались. Спинки от стульев – все те же спасительные стулья – превратили в санки, привязали к ним веревочки, положили свои узелки. И отправились, разумеется, пешком к Финляндскому вокзалу. Шли долго: через Дворцовый мост, мимо Зимнего по набережной. Какая длинная набережная... Когда же будет Литейный мост? Идти, идти, идти... Ты обязательно дойдешь. Только не отставать от девочек... Вот и он, Литейный мост, осталось совсем немножко до вокзала... Ты обязательно дойдешь... И я дошла. Это было 28 февраля 42 г.

Сели в дачный поезд и поехали к Ладожскому озеру до Борисовой Гривы. Мы знали, что переезжать через озеро опасно – бомбят и холодно на открытых грузовиках. Поэтому решили закрыться с головой одеялами. Так и сделали. Знали, что нельзя засыпать, так легче замерзнуть. Под одеялами ничего не видели по пути, даже жалко потом стало.

Показалось, что приехали быстро. Вот мы и за кольцом блокады, на Большой земле. Глубоко вздохнули. И сразу почувствовали другую жизнь – нас накормили совсем не блокадным, жирным, мясным борщом, непередаваемого вкуса. И выдали сухой паек – шпик, шоколад, сухари.

У меня хватило ума, а возможно, терпенья не съесть его сразу, как некоторые делали. Для них это оказалось губительно – многих из них выносили по дороге в больницы, а некоторым и больницы уже были не нужны.

Трудной оказалась посадка в вагоны поезда, тем более я помогала сокурснице с больным отцом и обилием вещей. Но, наконец, сели. Я легла на вторую полку и понемножку ела свой драгоценный сухой паек. Заснула, едем. Проснулась от бьющего в глаза электрического света – непривычно, нет затемнения. Таким миром и спокойствием повеяло – Волховстрой. Тот самый, который еще недавно собирались взорвать. Мы ехали по Большой земле в безопасность.

На одиннадцатый день прибыли в Саратов, где нас встречали машины «скорой помощи». В вагоны входили люди с носилками, многих и меня сразу препроводили в больницу.

Я очень удивилась, что женщины в белых халатах плакали, глядя на меня. Но потом, когда я привыкла к ним, нормальным людям, я сама испугалась, увидев склонившийся надо мной носатый череп. Испугалась, увидев собрата-дистрофика, аспирантку Лялю Фишман, пригласившую меня в свою палату.

Я блаженствовала в чистоте, тепле и сытости. Но вскоре меня стала беспокоить мысль: имею ли я право на все эти блага, если в Ленинграде есть Тучков мост, по которому возят и возят санки с мертвыми? Эта тревога все больше не давала мне покоя, я делилась ею с врачом, и глаза у него становились озабоченными. Он давал студентам-медикам выслушивать мое типично дистрофическое сердце, как он говорил, и пичкал меня лекарствами. Вскоре я стала спокойной и толстой, по крайней мере нормальной. Как и все приехавшие ленинградцы. Нет, не все.

У Шуры Остроуховой пострадала психика, она так и не поправилась. Не могла набрать вес и Зоя Гужина. Когда ее вывели две санитарки к приехавшему к ней отцу, он при виде дочери потерял сознание.

Большинству же из нас удалось встать и вернуться к жизни. Помню, как радостно шла я по весенней улице Саратова в гостиницу «Россия», где разместился наш университет и была столовая. Вечерами она превращалась в зал, где мы слушали наших чудесных профессоров, а потом пели и даже танцевали. И ходили в театр, да еще в какой! Напротив нас, с гостинице «Европа», жили звезды МХАТа. Мы видели, как выходили из него знаменитые Москвин, Тарасова, Хмелев, многие другие. Разумеется, мы бегали на их спектакли. «Три сестры» я смотрела много раз, благо билеты были дешевыми.

С 1 апреля 42 года Ленинградский университет начал работать в Саратове: читались и слушались лекции, сдавались экзамены. А летом мы уже вовсю работали в совхозе.

Осенью же нам снова довелось дежурить в пожарных командах – ведь шли бои под Сталинградом, объявлялись тревоги, на окраинах города иногда сбраысывались бомбы. Но нам теперь уже ничего не могло быть страшным.  

Людмила Эльяшова

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2004 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков