Санкт-Петербургский университет
    1 - 2   3 - 4   5   6   7 
    8 - 9   10  11-12  С/В
   13  14-15  С/В  16  17
   18   19   20  С / В  21 
   22-23  24-25 26 27-28
   29  30
Напишем письмо? Главная страница
Rambler's Top100 Индекс Цитирования Яndex
№ 13 (3670), 6 мая 2004 года
пишут ветераны

Этюды из жизни

Об обороне нашего участка

Так значилась повестка дня партийно-комсомольского собрания – единственного в моей жизни совместного собрания. Проходило оно, вероятно, 19 сентября 1941 года в Актовом зале университета.

Зал полон. Обстановка торжественно-деловая, тревожная. Еще бы, если в газетах мы читаем: «Враг у ворот Ленинграда. Грозная опасность нависла над городом…» И видим, как окна Главного здания университета, выходящие на Неву, заделываются кирпичом, превращаются в огневые точки.

В президиуме люди в военной или полувоенной форме. И только председательствующий в темном профессорском костюме, белоснежной рубашке, галстуке. И сам он – молодой, красивый, но совсем седой – сама подтянутость и спокойное достоинство. Это наш новый ректор Вознесенский, которого я вижу впервые.

Ректор открывает собрание и сообщает, что в случае прорыва немецких войск в город наш университет будет сражаться с врагом на отведенном нам участке обороны. Участок ЛГУ проходит по Университетской набережной, 1-й линии Васильевского острова, Малой Неве, Стрелке Васильевского острова.

В голосе и во всем облике ректора чувствуется такая спокойная уверенность, что у меня спадает тревога.

Другие выступающие, больше военные, говорят о том, где будут построены баррикады, каким оружием нам предстоит сражаться. Прежде всего – бутылками с горючей жидкостью.

Я огорчена, подавлена – я не доброшу бутылку… Я хорошо стреляю, еще в школе на уроках военного дела я метко стреляла из малокалиберной винтовки, но бросаю я плохо… И почему бутылки? Ведь мы столько слышали и сами пели: «И на вражьей земле/ мы врага сокрушим/ малой кровью, могучим ударом…» Как же так?

Худенькая женщина, стараясь выглядеть спокойной, срывая голос, убеждает, что если немцы все же прорвутся в город и будут входить в наши дома, на лестницах, в каждой квартире надо оказать им сопротивление – обливать их кипятком, сыпать в глаза соль. За каждым углом их должна ждать смерть. Я согласна с ней, но как все это получится?

В конце собрания молодой мужчина объявляет, что в наш госпиталь, недавно открывшийся на истфаке, прибыло много раненых с передовой – от Пулковских высот. Мы все сейчас пойдем в госпиталь, где мужчины будут носить раненых, женщины – их раздевать, перебинтовывать.

Вестибюль нашего истфака, где еще совсем недавно мы спокойно ходили, разговаривали, смеялись, откуда шли в лекторий слушать лекции академиков Струве и Тарле, профессоров Ковалева и Лурье, не узнать. Остро пахнет лекарством. А весь-весь пол уставлен носилками с лежащими на них людьми в серых шинелях с бело-коричневыми окровавленными бинтами на руках, ногах, лицах…

Никогда в жизни у меня не было более трудного дела, чем снять шинель и рубашку с раненой руки молодого парня. Он стонал от боли при каждом движении.

Второй раненый оказался без сознания, и мне приходилось разрезать одежду на его забинтованном теле… У третьего, к которому я подошла, на месте лица были сплошные кровавые бинты… Я остолбенела… не знала, что делать, я готова была убежать… И когда сестра в белом халате взяла этого раненого на себя, я с чувством вины, беспомощности и облегчения отошла.

Через несколько дней я пришла в нашу комнату с пятью треугольными бутылочками уксусной эссенции – по числу нас, живущих в ней. Внесла предложение: если немцы войдут в Ленинград, мы сражаемся на баррикадах, не удержим их – пытаемся уйти с армией, не удастся – оказываем сопротивление в общежитии. Если не погибнем в боях – выпиваем эссенцию. Прений не было, возражений тоже.

Пять бутылочек стояли до тех пор, пока во время голода мы не нашли им применение в виде приправы к своей еде – хлебу и воде.

Сколько раз я бывала потом в Актовом зале нашего университета… Когда после взятия Берлина мы ринулись из общежития на проспекте Добролюбова и ошалелые от радости качали отбивающегося ректора, ставшего за время войны для нас «папой» Вознесенским… Когда слушали интересные лекции кинорежиссера Трауберга… Или концерт хора ЛГУ… И многое, многое другое…

Но всякий раз передо мной встает тот Актовый зал, суровый и тревожный, когда в нем говорилось об обороне нашего участка.

Ночь вместе

Когда я вижу их, красующихся в белые ночи, а тем более в праздники, с факелами на вершинах, я не могу не вспомнить их совсем другими. В ту мозглую осеннюю ночь они высились темными силуэтами совсем рядом с нами и, казалось, помогали. Может ли быть страшно, когда они, такие величественные, всемирно известные, вот здесь, с нами. И будто они даже согревали нас в эту холоднющую, сырую ночь конца сентября или начала октября 1941 года.

Как хорошо, что я попросила направить нас на это ночное дежурство для выявления диверсантов-ракетчиков сюда…

Я их любила с детства. Когда мы с родителями, возвращаясь от гостей, ехали на трамвае через Литейный мост, я задыхалась от восторга при виде волшебного огненного царства Невы. Огни на набережных, на мостах, отражаются в воде… А вдали замыкают это чудо – две стройные красавицы и между ними, будто фарфоровая игрушка, Биржа.

Они долго были для меня очень далекими, знаменитыми… Их изображение я видела на коробке конфет «Северная Пальмира», они как бы символизировали наш город.

Когда же я стала студенткой университета и каждый день, выходя из трамвая, шла на свой истфак, они стали близкими, даже привычными. Но красота, видимо, не может стать привычной, она изумляет снова и снова.

А сейчас мы, несколько девочек, на посту, мы должны обнаружить преступных людей, сигнализирующих врагу, окружившему наш город, куда сбрасывать бомбы. На заводы, а может быть, и на Зимний… на другие наши ценности. В эту ночь во время тревог нас не загоняют, как обычно, в бомбоубежище, мы во все глаза смотрим в темнеющую ширь Невы и неба, изо всех сил стараемся обнаружить ракетчиков. Даже не очень замечаем сильнейший гул и грохот. Понимаем, что это от зениток, стреляющих с кораблей на Неве.

За время дежурств на чердаке Главного здания мы привыкли ко многому: научились ловко гасить зажигалки – засыпать песком или выбрасывать в окно. А вот к выворачивающему душу омерзительному визгу фугасок привыкнуть нельзя. Мы тогда сжимаемся, голову стараемся наклонить под каменный свод, чтоб осколки зениток, пробивающие крышу, не попали в нас. Когда же они, подлые, разрываются, все облегченно вздыхают – пронесло.

Профессор Григорий Александрович Гуковский считает эти вздохи подлыми – не в меня попало, в другого. Но иначе, без вздоха облегчения, нам все равно обойтись не удается.

Не получается у нас и сейчас не сжиматься при тошнотворном визге фугаски, но головы сейчас нам спрятать некуда – над нами темное небо. На нем видны всполохи, вспышки зениток, но сигнальщиков мы не обнаруживаем. Слышим уже хорошо знакомые, даже привычные звуки немецких самолетов, похожие на прерывающееся жужжанье мощных комаров. Наши самолеты звучат совсем иначе, но мы их слышим редко.

Отбой воздушной тревоги, можно передохнуть. Темень сгущается и почти ничего не видно, но я все же ощущаю, чувствую окружающую красоту. Поблескивает темная Нева, вдали больше угадывается Зимний, а силуэт Петропавловской немного виден, хотя его шпиль не блестит, замаскирован. Они же здесь, совсем близко, будто дежурят с нами, уходя в небо своими темными колоннами.

Какая я умница, что упросила направить нас дежурить сюда – ведь с ними, честное слово, почти совсем не страшно. Ну и погибнуть рядом с ними не так уж и плохо…

Новая тревога… Близкий визг фугаски… Недалекий разрыв… возможно, на Невском. Что изувечили, гады? Не в Казанский бы…

Мы продрогли… зуб на зуб не попадает, и решили между тревогами по очереди погреться в бомбоубежище в Бирже. Там пустынно… на скамье спит какой-то мужчина. Пробежала крыса… Спать здесь я не смогла.

Наконец, стало чуть рассветать… Сначала проступила белизна скульптур… затем силуэты колонн, и они расцвечивались своим особенным благородным кирпичным окрасом… И с каждой минутой они становились все величественнее и грациознее.

Я подрагивала от холода, ракетчиков мы не поймали, но я все равно испытывала гордое чувство, что мы провели вместе с ними эту трудную бессонную ночь. Она нас будто породнила.

И все годы, даже много лет спустя, увидев их, пусть и совсем издали, я ощущала желание чуть ли не подмигнуть им – помнят ли они ту нашу совместную ночь? Помнят… И мне хочется улыбнуться им улыбкой, понятной только нам двоим, точнее – троим.

Ситный свежий?

Декабрь 1941 года, перестали ходить трамваи, стало невозможно ездить на окопы, и я пошла работать в маскировочную мастерскую. Она размещалась в Театре Ленинского комсомола, остановках в пяти-шести от общежития, и на работу можно было ходить пешком.

В некогда ярко освещенном, нарядном фойе театра на длинных столах лежали сетки, на которые мы нашивали выкроенные куски марли. Этими сетками покрывали орудия и другие военные и не только военные объекты – Смольный, например, – маскировали их под деревья в снегу.

Работа не была трудной, но в помещении стоял холод, глаза ел дым от буржуек, у которых мы отогревали замерзшие, не способные держать иглу руки. В обеденный перерыв мы дружно поднимались по лестнице, на стене которой стрела указывала – «ресторан». В «ресторане» мы ели спасительный дрожжевой суп. Еще в ноябре он нам казался несъедобным, теперь – удивительно вкусным.

Работа мне нравилась своим явно военным характером и тем, что давала рабочую карточку – вместо 125 граммов хлеба мы получали 250. Меня она привлекала и тем, что находилась в театре, где в той, прекрасной довоенной жизни я смотрела «Сирано де Бержерака»… И поднимаясь на работу по лестнице, превратившейся в снежную гору, я думала: «Когда кончится война, я приду в этот театр, поднимусь по его расчищенным ступеням и буду вспоминать его нынешний, заснеженный и печальный вид…»

И ведь это случилось. Я пришла в этот театр, который ныне называется «Балтийский дом», и смотрела именно «Сирано де Бержерака». И моя невестка Люба даже сфотографировала меня в светлом костюме на чистейших ступенях театра на фоне ярких театральных афиш. Мечты иногда сбываются.

А тогда, в один из самых темных и холодных декабрьских вечеров, я вышла из театра усталая, промерзшая, как всегда, голодная, с привычным ощущением страдания на лице. Эта ставшая привычной нахмуренность удручала, но снять ее не было сил. Ведь уже третий месяц нас испытывали грызущая боль голода и терзание холодом. Мы не могли согреться нигде – ни дома, ни на работе, ни, разумеется, на улице в 20-градусный мороз. И зачастую пытку холодом мы считали страшнее даже голода и бомбежек.

Нагрянувшим на нас бедам мы сопротивлялись тем, что терпели и работали, действовали, и это, несомненно, помогало, а может быть, и спасло нас и наш город. Мы тогда еще не знали, что город вместе с людьми Гитлер собирался уничтожить. Но наше терпение и постоянное противоборство действием держало нас духовно, и это несло спасение. Однако снять с лица маску – выражение наших телесных страданий – было выше сил.

В тот вечер я пришла в булочную получить свои 250 граммов хлеба, разумеется, на завтрашний день. Предстояло найти светлый хлеб, с добавлением опилок – он был сухим и более легким, чем хлеб с темными влажными примесями. Я нашла такой хлеб в булочной у Сытного рынка (она и сейчас там есть). В ней было мрачно, темно, горела лишь тусклая синяя лампочка. Очередь из укутанных людей молчала.

И вдруг я услышала громкий веселый голос: «Ситный свежий?» Все обернулись на этот нездешний голос. Вошедший мужчина оказался немолодым, укутанным, как и все мы, поверх шапки шарфом, обычный блокадник.

А я неожиданно почувствовала на свое лице забытое состояние улыбки, она прорвала надоевшую маску страдания. Заулыбались и другие люди в очереди, заговорили, стали вспоминать довоенный ситный – белый, пышный, весовой хлеб. Его давали обычно с довеском, и моя блокадная подруга Лариса никак не могла себе простить, что как-то в трамвае ее довесок упал на пол и она затолкала его ногой под сиденье. Большой был довесок, теперь бы его.

Улыбаясь, я ушла из магазина, и, честное слово, мне стало даже теплее.

Я до сих пор благодарна этому неизвестному блокаднику. Что же он был за человек, если мог вызвать улыбку на наших, застывших в скорби лицах?

Одним бы глазком увидеть Победу

Я знала, что к медицине у меня нет никакой склонности, и потому в начале войны, когда мои подруги шли на курсы медсестер, я выстаивала очереди в военкоматы, просила взять меня на фронт снайпером или пулеметчицей. Убеждала, что я очень меткая и еще в школе получила медаль «Ворошиловский стрелок». «У нас хватает мужчин», – отвечали мне и не взяли.

И за время войны я как член пожарной команды дежурила на чердаке Главного здания университета, рыла окопы в Ручьях, шила маскировки в Театре Ленинского комсомола. В январе 1942 года в театр попали снаряды, и работа там прекратилась. Поскольку мы не мыслили своей жизни без помощи фронту, я пошла в госпиталь санитаркой.

От нашего общежития на 5-й линии Васильевского острова мне предстояло только перейти Тучков мост, и на Ждановской улице в классах и даже в зале бывшей школы лежали раненые. Работалось мне трудно, и я стала лучше понимать свою сокурсницу Таню Пьянову, тоже санитарку госпиталя, о которой врач сказал: «Уберите эту девчонку». Таню пришлось убрать потому, что ей стало плохо при виде вскрытого живота раненого в хирургической.

Я в хирургической не работала, была палатной санитаркой, но и обо мне, наверное, подумала врач как о нелепой девчонке, когда она, строгая худенькая женщина, сказала мне:

– Няня, пойдете мыть больных.

– Голых мужчин? – ужаснулась я.

– Раненых бойцов.

– А можно, я лучше воду буду носить? – прошу я.

– Куда вам воду носить? Вы посмотрите на себя.

– Я носила.

И я иду носить воду. Что это такое, я уже знаю. Из Малой Невы, недалеко от госпиталя, мы вдвоем носим воду из проруби. В огромном молочном бидоне, таком тяжелом, что у меня, дистрофика, буквально разжимаются пальцы. Мне стыдно, что из-за меня мы поминутно останавливаемся, но я ничего не могу поделать – разжимаются и все тут. Моя напарница, девушка из пище-блока, здоровее и сильнее меня, но из-за меня мы бесконечно долго несем этот непосильный груз.

Но еще труднее было для меня другое. Я кормлю тяжелораненого Леонтьева, он хрипит, видимо, ранен в грудь, она вся забинтована. Лежит с закрытыми глазами, ест плохо. Я очень стараюсь накормить его пшенной кашей, не могу вообразить: «Неужели можно не хотеть есть?»

Вдруг он открывает глаза – они оказались синими и очень блестящими, вероятно, из-за температуры.

– Вы студентка? – спрашивает он хрипло.

– Да, студентка университета.

– Я тоже студент… Был. А скоро буду трупом.

– Что вы! Вас обязательно вылечат, здесь очень хорошие врачи… хирурги, – убеждаю я. Он закрыл глаза, а потом открыл один свой синий глаз и хрипло сказал:

– Одним бы глазком увидеть Победу.

– Конечно, обязательно увидите.

Ночью я прикорнула, сидя в коридоре. Открываю глаза – рядом со мной на полу выставлены носилки, на них – закрытый простыней с головой человек. Я понимаю, что это покойник, раньше я до ужаса их боялась, но закрываю глаза и сплю… Когда снова просыпаюсь – уже трое таких носилок. А страха нет, окаменела…

Но когда утром я увидела кровать Леонтьева пустой… Можно такое вынести?

Каждое 9 мая много лет подряд мне снова и снова слышится хриплый голос: «Одним бы глазком увидеть Победу…»  

Людмила Эльяшова
Фото

© Журнал «Санкт-Петербургский университет», 1995-2004 Дизайн и сопровождение: Сергей Ушаков