ПРЕДЫДУЩАЯ ПРЕДЫДУЩАЯ НАЗАД ОБРАТНО ВНИЗВНИЗ ВНИЗ СОДЕРЖАНИЕ СЛЕДУЮЩАЯ СЛЕДУЮЩАЯ


Твоя история, университет

«Вот шагает лев науки и философии»


Воспоминания Амазаспа Асатуровича Амбарцумяна состоят из 1900 страниц убористого машинописного текста. Они содержат интересный материал о жизни Санкт-Петербургского Императорского университета начала нынешнего столетия. Ниже мы приводим отрывок из «Воспоминаний», в котором автор делится своими впечатлениями о лекциях некоторых известных профессоров университета.

А. А. Амбарцумян

Амазасп Асатурович Амбарцумян

В течение II семестра 1903-04 учебного года из числа вышеназванных профессоров я прослушал лекции Л.И. Петражицкого по теории и истории философии права; И. Покровского по истории Римского права, — Кауфмана по статистике; реакционного и по уму посредственного человека — профессора Георгиевского по политической экономии; Шимневича по зоологии; Н.Я. Марра по армяно-грузинской филологии; А.И. Введенского по психологии и истории философии; Кареева, Платонова и Дьяконова по истории; Тарле по истории французской революции и т.д.

Первой прослушанной мною в стенах этого университета лекцией была лекция проф. Петражицкого по теории права. О нем как о выдающемся ученом, который пользуется европейской известностью и считается крупнейшей величиной в области юридических и вообще гуманитарных наук, я слышал и раньше, до приезда в Петербург. Одно из его сочинений — «Акционерные общества» я прочел еще в бытность в Институте. Но я никак не мог бы его представить себе именно таким, каким оказался в действительности. Думая о нем как о крупной научной величине, я иллюзорно воображал его человеком стройным, высокого роста, с внушительной наружностью, с могучими телодвижениями… Это представление скоро было опровергнуто действительностью. Огромная масса слушателей — среди которых были священники, епископы, инженеры, представители гражданского населения, люди различных профессий и даже доценты и профессора того же университета — с трепетом сердца ждала появления жреца науки. Его лекция должна была состояться в «знаменитой» IХ аудитории, которая была в это время битком набита. И вдруг среди толпящейся массы студентов показался он, и весть о появлении профессора молниеносно озарила всех. Насторожились. Он вошел в аудиторию, и громом раздались бурные аплодисменты, сопровождавшие его движение от входа к кафедре. Когда же, еле пробравшись по почти непроходимой тесноте до кафедры, он поднялся на нее, удвоились несмолкаемые, гремевшие аплодисменты, и долго еще продолжалась овация. Перед нами стоял тощий, тоненький, скромно одетый в черную сюртучную пару человек среднего роста, с большой, сидевшей на длинной шее, головой, с густыми рыжими усами, с расчесанными в правильный пробор каштановыми волосами. Его чрезмерно выразительные и умные глаза смотрели на аудиторию сквозь оригинальные очки (пенсне в золотой оправе с длинным, прикрепляющим их к груди шнурком), а лицо его отмечало суровое, свойственное разве только готовящемуся к сложной операции хирургическому ножу, спокойствие. Он говорил тихо, низким тоном, медленно, хотя риторически довольно слабо и даже некрасиво, однако в высшей степени внушительно. Он часто повторялся, тщательно отшлифовывая каждую оригинальную мысль, делая ее сильно отточенной, округленной и совершенно готовой для восприятия и освоения. Его слова, полные идейной насыщенности, могучим течением прямо врезывались в память и сознание слушателя, как бы с наперед заданной целью утвердиться там навсегда. Профессор Лев Иосифович Петражицкий мыслил самостоятельно, самобытно и изумительно оригинально. Он не повторял, как иной профессор, заранее заученные шаблонные мысли. Наоборот, мышление развивалось и широко развертывалось тут же, перед аудиторией, и, развертываясь, мощно увлекало за собой мышление слушателей. Нельзя было не видеть в этом обстоятельстве великой педагогической, преобразующей силы, разливавшейся вокруг творческой мысли, которая производила переработку обычных воззрений в гипнотизированных головах многих сотен слушателей. И нужно было видеть, как этот человек скромной наружности с величайшей простотой разрушал и творил. Его беспощадная критическая мысль, не оставляя камня на камне, разрушала старое здание общественных наук — но сурово разрушая, она созидала новое. На разрушительной критике множества теорий права, нравственности и государства, теорий общества и общественной жизни Петражицкий основывал новую психологическую теорию этих явлений. Критика профессора не замыкалась в рамках только общественных наук: она разрушала также основные понятия психологии, логики, философии и др. дисциплин. Под убийственными ударами мысли барахтались «на земле» В. Джемс, Гербарт, Карпентер, Иодль, Вундт, Милль, Зигварт, Джевонс и множество юристов, историков и социологов… И тот, кто в своей голове имел строгий контроль мысли, мог бы живо почувствовать в себе процесс ломки одних и рождения других взглядов на жизнь и ее философию. Когда только что начал свою лекцию профессор Петражицкий, индекс моей симпатии к нему немногим отличался от нуля, — но по мере развертывания его мыслей эта симпатия увеличивалась по восходящей прогрессии, а к концу лекции она достигла уже апогея, и я почувствовал блеснувшую в сознании мысль: «Это настоящий гений!» Профессор покинул аудиторию при долго не смолкавших аплодисментах.

Л. И. Петражицкий

Л. И. Петражицкий

Н. Я. Марр Н. Я. Марр

А. И. Введенский

А. И. Введенский

Е. В. Тарле

В дальнейшем, до конца семестра, я регулярно, без пропуска, слушал лекции этого замечательного человека, о котором придется говорить еще немало.

По юридическому факультету весьма интересными были также лекции профессора Иосифа Покровского. Он говорил просто, содержательно и глубоко. Историю каждого из институтов римского права он излагал оригинально, в собственном освещении и с убедительной социально-экономической трактовкой. Тенденция усматривать в развитии римского права общественно-этическую функцию, ведущую к совершенствованию человеческих отношений, сквозила в его лекциях уже теперь, в начале 1904 г., хотя лишь впоследствии, года через три-четыре, он окончательно примкнул к учению Петражицкого о социально-воспитательной функции права и его учреждений. Кауфман, лекции которого я слушал по статистике, говорил неинтересно, хотя и содержательно. Во всяком случае, я не мог считать себя вполне удовлетворенным его лекциями. Остальных крупных и представлявших большой научный вес профессоров юридического факультета, как, например, Тугана-Барановского, Фойницкого, Гримма, Пергамента и др., мне не пришлось прослушать в этом семестре.

Ходил я тогда слушать лекции Н. Я. Марра по Восточному факультету. Он говорил страстно, нервно, с глубоким знанием своего предмета. Его яфетическая теория в то время находилась еще в «утробном» состоянии, и даровитый ученый давал замечательные трактовки проблем армяно-грузинской философии. Его лекции часто сопровождались агрессивно-нервной критикой многих представителей арменистики (Гр. Халатяна, Джавахова и др.) и сравнительного языкознания. Н. Я. Марр, несомненно, крупный ученый с большой творческой силой исследовательского мышления — не только лекции читал блестяще и увлекательно, но и сам, в области построения разных языковедческих и филологических гипотез, сильно увлекался. Эта черта, столь сильно свойственная всему его мировоззрению и характеру, особенно выявилась впоследствии, когда он построил свое новое учение о сущности и происхождении языка, изобилующее множеством недосказанных предположений. Тем не менее вдумчивый слушатель не мог не быть непоколебимо убежден, что перед ним стоит обаятельный человек и достойный высокой оценки ученый, которому суждено оставить в летописях науки весьма заметный след.

По циклу историко-филологических наук замечательны были лекции Тарле, Платонова, Дьяконова, Зелинского и Введенского, которых и удалось мне прослушать в этом семестре. Историю французской революции Тарле читал увлекательно, с большим пафосом и в риторически воздействующем тоне. В его лекциях можно было отметить скудость и бедноту глубокой, творческой научной мысли, но наряду с этим большой, остроумно и метко подобранный иллюстративно-фактический материал придавал его объяснениям красочность и некоторую, хотя и временную, убедительность. Например, характеристику Ришелье и Людовика XIV и их политики он нарисовал блестяще и даже живописно. При всем том — его трактовка происхождения и развития революции не отличалась особой научной самостоятельностью мысли.

Платонов и Дьяконов читали свои лекции по истории гладко, объективно с большим мастерством. Но наиболее занимательными, хотя и не совсем научными, казались мне лекции профессора Зелинского по классической филологии. Он довольно подробно углублялся в исследование отдельных, существенно-важных, проблем истории, культуры и литературы классического мира и читал этот курс увлекательно, с большим, подчас принимавшим характер фантастического рассказа, пафосом. По темпераменту и по складу своего ума Зелинский мог бы быть охарактеризован мастером по свободному производству различных фантастических гипотез и ничем не обоснованных утверждений. Будучи сторонником теории ядра в области т. н. Гомеровского вопроса, он считал историческое существование индивидуального поэта по имени Гомер простой легендой, а в трактовке отдельных проблем гомероведения выдвигал невероятные и необоснованные положения о наличии и действии в эпике великого поэта нравственного начала. В таком же духе, в плоскости развития нравственного начала и нравственного оправдания, он строил свои гипотезы об обстоятельствах, тяготевших над родом Атрида, о происхождении и развитии мифа о Елене и трагических последствиях этого мифа и т. д.

Студенты обычно слушали Зелинского, ученого, который оставил в истории науки кое-какие следы, охотно и с увлечением, и его поэтически оформленное слово (по природе он был настоящим поэтом, переводил Гомера и греческих трагиков) до поры до времени блистало в их сознании, пока они находились в аудитории — под его воздействием. Однако скоро, после того как приходилось покинуть аудиторию, это блестящее слово со всеми его психическими последствиями исчезало из сознания и бесследно испарялось. Зелинского я слушал довольно продолжительно, в течение нескольких семестров, тем не менее его «богатая» ученость, его поэтическое слово, равно и его научно-исторические аргументации на рост и развитие моего интеллекта не оказали никакого влияния.

С точки зрения научно-воспитательного влияния на студентов и правильного философского их образования, несомненно, более мощным являлся профессор Введенский, крупный философ и психолог. В университете господствовало убеждение, что философ Введенский — человек самобытный, своеобразный и глубокий, который успешно сочетал в себе широкую, можно сказать — необъятную, эрудицию с оригинальным, всегда философствующим мышлением. Он читал курс истории философии, психологии и логики. Когда он проходил по «знаменитому» коридору, направляясь к аудитории, студенты, указывая на него, говорили: «Вот шагает лев науки и философии». И действительно, все более или менее крупные профессора и доценты, за исключением разве только Петражицкого, боялись его и преклонялись перед его не терпящим никакого сопротивления и внушительным авторитетом. Говорили: «Горе тому, чьим оппонентом при защите диссертации окажется неистовый Введенский!», ибо диссертантов он обычно истреблял. Свои лекции Введенский читал содержательно и разносторонне. Однако чрезвычайно трудно было понять и освоить его сложные мысли, всегда облекавшиеся в форму цицероновски сложных предложений. Но это еще не вся беда! Артикуляционная система этого профессора отличалась какой-то необъяснимой особенностью: как будто слова и их комплексы в полости его рта сильно разрыхлялись, мелко молотились, как в ступке, а потом сильным вихрем извергались наружу… Гомер гениально охарактеризовал речь Одиссея как снежную вьюгу («Речи, как снежная вьюга, из уст у него устремлялась!». Ил. III, 222).

Речь же философа Введенского можно было бы, не совершая большой погрешности, сравнить с проливным дождем. Он буквально дождил на аудиторию, и потоки исходящих из его уст сцепленных звуков и слов непрерывно наводняли сознание слушателей. Стройный, высокого роста, с большими, сильно заостренными вверх, усами и с внушительной наружностью, Введенский, философ — неокантианец, всегда выступал гордо, с сознанием собственного достоинства. Курс истории философии он читал в оригинальной трактовке, и слушатели получали полную возможность не только углубленного понимания проблем философии, но и серьезного критического отношения к ним. Профессор-философ, он давал замечательную характеристику Спинозы, Лейбница, Канта, Фихте и Шеллинга. Будучи непоколебимым сторонником философского направления мысли о непостижимости объективной природы вещей («вещи в себе»), о феноменальности явления мира, Введенский признавал только возможность анализа содержания человеческого «Я» и противопоставлял этому «Я» непознаваемое, непостижимое «Не-Я», утверждая, что о сущности последнего не может быть высказано никакого суждения. Это положение он считал фундаментальным законом всякой философии и теории познания.

Конечно, основные положения философии Введенского являлись спорными и более чем проблематичными. Но этим ничуть не умалялось крупное значение его философски построенных лекций, которые оказывали огромное влияние на формирование философских воззрений студентов. Лично я, например, многим обязан этому большому человеку, хотя все его учение, особенно то, что многозначительно именуется «неокантианством», совершенно противно и чуждо моим взглядом. Не говоря уже о том, что агностицизм сам по себе, не являясь вовсе «законным» достоянием философии, имеет историческое происхождение и объясняется расстройством нормативных основ познавательных процессов человека — расстройством, спорадически появляющимся в известные периоды исторического развития (подобно явлениям древнегреческой софистической философии), — далее, не говоря уже о том, что фактически учение Канта вовсе и не относится к правильно понимаемой философии, ибо оно представляет собою последовательно проведенный нигилизм в области человеческого познания, — не говоря обо всем этом, как нам кажется, нелепым является противопоставление мыслящего «Я» объективному «Не-Я», заключающему в себе беспредельный мир со звездными системами. Мои деды внушили мне истину, которую я считаю аксиомой, — и которую я развил в положение о том, что реально и объективно существует вещественный мир, что я и мыслящая моя голова являемся частью этого реального, последовательно раскрываемого человеческому разуму, вещественного мира и что величайшей функцией последнего является деятельность нашего Разума. Отсюда отрицание возможности познания вещественного мира равносильно отрицанию деятельности самого этого Разума, что само по себе нелепо. Это положение не могло, конечно, логически соответствовать сущности той философии, которую перед нами развивал неокантианец Введенский. И несмотря на все это, я не могу игнорировать истину, что профессор Введенский оказал сильнейшее содействие росту и развитию моих скромных философских взглядов.

Таким образом, во II семестре 1903-1904 учебного года удалось мне прослушать приблизительно 450-500 часов полноценных лекций по различным дисциплинам общественно-гуманитарных и философских наук. Каков же был итог этих занятий? Если признать правильным положение, что в действительности сущность развития интеллекта заключается не в собирании балласта знаний и не в громоздкой эрудиции, а в таком усовершенствовании познавательного механизма, благодаря которому достигается логически правильное мышление и правильное, само собою контролируемое освоение явлений жизни и природы, то следует констатировать, что в этом направлении мною был достигнут некоторый, правда пока незначительный, успех.

Текст подготовили профессор Л.А. Петросян (внук автора «Воспоминаний») и М.А. Сухотина, фотографии предоставлены Музеем истории СПбГУ


ПРЕДЫДУЩАЯ ПРЕДЫДУЩАЯ НАЗАД ОБРАТНО ВВЕРХ ВНИЗ ВВЕРХ СОДЕРЖАНИЕ СЛЕДУЮЩАЯ СЛЕДУЮЩАЯ